Луначарский (вопросительно вскидывает брови).
Редактор радио (глаза навыкат, ужас во всем лице — отрицательно качает головой, рукой проведя по горлу — зарез!).
Луначарский (продолжает с той же легкостью и плавностью изложения).
И так это длилось в течение добрых пятнадцати минут — народный комиссар спасал положение, грудью своей прикрывая опоздание актерской группы.
Наконец брешь была забита. Ликующая физиономия редактора передачи возвестила приезд артистов — положение было спасено, но «какой ценой»!
То, что Луначарский в течение получаса экспромтом, кругло, изящно и доходчиво говорил с миллионной аудиторией, — это иначе как чудом ораторского искусства нельзя назвать.
Но то, что последовало за этим, было еще большим чудом: по разрешении острого момента, получив сигналы о том, что концерт обеспечен, Луначарский с тем же мастерством оратора, ни на мгновение не отвлекаясь от хода изложения, «закруглился», свел концы с концами и в одну минуту закончил свое выступление перед публикой, которая даже не подозревала, какая драма только что разыгралась в помещении радиостудии, в двух шагах от микрофона.
А. В. Луначарский на одном из своих выступлений получил записку категорического содержания:
«Скажите, Анатолий Васильевич, коротко и ясно: что такое любовь?»
Вопрос был поставлен настолько серьезно, что всерьез отвечать на него не представлялось возможным.
Луначарский сказал:
— Ответить на такой вопрос очень трудно, если не знаешь, от кого он исходит. Что такое любовь?
Если спрашивает человек молодой, ему можно сказать: погодите, вы еще узнаете! Если спрашивает человек старый, ему ответишь: потрудитесь вспомнить! Но если такой вопрос задает человек среднего возраста — ему можно только посочувствовать!
Одним из самых «смешных» и остроумных писателей, каких я встречал когда-либо, могу признать несправедливо забытого в наше время Пантелеймона Романова. Его выступления всегда проходили при несмолкаемом хохоте любой аудитории — будь то рабочие или студенты, красноармейцы или профессура. Уместно вспомнить о тех приемах, которыми он пользовался, или, вернее сказать, об отсутствии приемов, которое приводило к такому исключительному успеху.
На эстраду выходил среднего роста бледноватый человек с подстриженными усиками, с остренькой бородкой, человек, которого по причине «бесприметности» можно было принять за земского врача из чеховского рассказа, за банковского служащего, за члена Третьей Государственной думы, но меньше всего за писателя-юмориста.
Садился этот «человек без особых примет» за стол, наливал стакан воды, раскрывал рукопись и приступал к чтению.
Читал он совершенно спокойно, методично, не повышая голоса и не понижая, донося текст, но не окрашивая слова внутренними смыслами, подтекстами. Очевидно, именно эта спокойная, тормозящая подача по контрасту со смешным содержанием и производила впечатление несоответствия. Впечатление, которое можно сравнить примерно с выступлением Образцова с куклами: поет будто всерьез, закрой глаза — только и слушай, откроешь глаза — смех от несоответствия.
Был у Романова рассказ под заглавием: «Технические слова». Содержание сводилось к следующему: на некоем предприятии рабочие в порядке культпохода, влекомые лучшими побуждениями, поклялись бороться с непристойными словами. За нарушение штраф. Дальнейший сюжет сводился к тому, что на предприятии остановилась работа — «технические слова» определяли ритм, подталкивали отстающих, давали «душу отвести» в минуту усталости — одним словом, культура стала расти, а темпы производства падать. Конечно, в развитии рассказа таилось немало уморительных положений, репризов, словечек, выразительных пауз и умолчаний. Этот же рассказ читал в концертах Иван Михайлович Москвин. Читал он мастерски — с юмором, с выразительностью и с тем темпераментом, который был присущ выдающемуся актеру. Но нужно отдать справедливость — выразительные подтексты, заложенные в рассказе, при актерской подаче необычайно выпирали и приводили куда-то на грань между пристойным и непристойным.
Этого ощущения ни у кого не возникало при авторской читке Пантелеймона Романова.
Абсолютно спокойным, размеренным голосом читал он, публика смеялась сильно, громко, весело, и, когда смех заглушал его речь, он на миг останавливался, снимал очки и протирал их, посматривая на публику серьезным, вдумчивым, безулыбчивым взглядом. И продолжал.
Но, помимо четкости зарисовки, яркости типажей, прекрасного языка у него было еще одно качество, незаменимое для мастера маленького рассказа: проблемность. Ему удавалось на протяжении 1/2 и даже 1/3 печатного листа поставить иной вопрос с необычайной остротой и свежестью.
Вопрос был сформулирован и поставлен так, что коллективы ставили на обсуждение пятистраничный рассказ, и в горячих интересных спорах проходили дискуссии. Был рассказ «Без черемухи», где вопрос о цветочке для любимой от любимого ставился на принципиальную высоту. Одни говорили, что черемуха — это мещанство, другие доказывали, что всякое внимание сердце греет и что новый быт не отвергает, а, напротив, развивает эти черты в отношениях новых людей. Вопрос этот не потерял остроты и в наше время.
Другой рассказ назывался «Актриса». Годы гражданской войны. В прифронтовой полосе, в некоем театре типа Теревсата (Театр революционной сатиры) подвизается известная, очень талантливая актриса. Она исполняет обличительный монолог против религиозного обмана (на сюжет из средневековой инквизиции), исполняет его с громадным подъемом, успех настолько велик, что бойцы идут в бой, зараженные ее темпераментом. Фактически она делает большое советское дело, но это ей не мешает по окончании спектакля спешить в церковь, замаливать перед богом грех своего антирелигиозного выступления. Для тех времен подобное явление было типичным — новое не сразу проникало в сознание тогдашней интеллигенции.
Вопрос был поставлен остро, я думаю, что не было такого театрального коллектива, где бы ни обсуждался этот рассказ. Устраивали диспуты, обсуждали частные случаи, даже инсценировали суды, где обвиняли актрису такую-то в неискренности, фальши, в измене и церкви, и революции.
А как разрешить вопрос? Какой приговор?
Если скажут: исключить из коллектива — неохота терять ценного, несомненно даровитого, нужного мастера!
Если скажут: запретить ей бегать по церквам — а как же свобода совести? Тоже неудобно получается!
Если скажут: ее необходимо перевоспитать — это, пожалуй, ближе всего, да беда, она не дается!
Автор поставил вопрос — и предлагает читателям поломать голову над ответом.
Для рассказа на пять-шесть страничек — это немало.
Сергей Клычков был поэт «мужиковствующий», из одной плеяды с Клюевым, Есениным, Орешиным. Был он поэт сочный, яркий, с большим знанием народа, народных обычаев, языка, выражений, ритмов.
В дальнейшем стал он писать романы с расцветом всякой чертовщины; верил ли он в бога — точно не знаю, сказать не берусь, но в чертей верил безусловно.
Однажды читал свои стихи Клычков в одном литературном кружке.
Критика была сугубо формальная: такая-то рифма — хороша, иная — не очень, такой-то образ — хорош, такой — никуда не годится, и все в таком роде.
В ответном слове Клычков возразил не против замечаний — они были по существу довольно правильными. Нет, автор протестовал против известного критического метода.
— Например, — говорил он, — вот идет хоровод, идет лихо, девки поют, пляшут, праздник как праздник. А выхвати одну девку из круга — она, смотришь, рябая, а другая, смотришь, курносая. Вот так и вы, добрые люди, не про девок отдельных в моих стихах говорите, которая рябая, которая с косинкой. Скажите мне, как хоровод у меня: движется аль на месте стоит? Вот для того критика и нужна!
Адрес Мате Залки
Неоднократно на литературных вечерах мне доводилось выступать вместе с Мате Залкой, который придавал своему выступлению своеобразную форму.
Чтения по рукописи он не признавал, он приравнивал это к шпаргалке. «Писатель, — говорил он, — выступает публично для того, чтоб общаться с аудиторией; при этом нужно смотреть слушающим в глаза, тогда ты их чувствуешь, а если уставишь глаза в рукопись — какое тут общение!»
И действительно, поэты в эстрадном плане бывают в более выгодном положении, чем прозаики, — стихи малометражны, эмоциональны, лучше доходят. А прозаику каково полчаса и больше читать обстоятельный рассказ, притом не имея актерского мастерства? Мате Залка это знал и нашел иной способ овладевать вниманием аудитории.
Появлялся на эстраде этот среднего роста плотный человек иногда в гимнастерке, иногда в штатском платье, с добродушно-лукавым выражением лица, с иностранным акцентом, путая слова, ошибаясь в выражениях — за что он тут же извинялся с простосердечием, которое неизменно вызывало благожелательность аудитории.
Говорил же он главным образом о том, что не хватает у него времени для литературной работы. Одно время он был директором одного из театров, в другое время — председателем правления писательского жилкооператива. Он своими хлопотами и трудностями непосредственно и обстоятельно делился с публикой, после чего говорил:
— А писать хочется… Ведь у меня жизнь очень разнообразная, я и на войне был, и в плену был, и в партизанах был; всю гражданскую провел, есть чего вспомнить. В плен я попал в шестнадцатом году — представьте себе, — дело было под Луцком…
И после такого вступления он, уподобляясь полковнику из рождественского рассказа, рассказывал действительный случай из своей богатой приключениями жизни, но случай этот был не только изложен уже на бумаге, но и неоднократно напечатан в журнале, в сборнике и в отдельной книжке!
Жизнерадостность, откровенность и глубочайшая вражда ко всему казенному и официальному — вот черты, которые были присущи этому человеку величайшего обаяния и беззаветной храбрости.