Свой среди чужих, чужой среди своих — страница 20 из 22

— Возлюби, говоришь? — глухо процедил Шилов. — Это за что мне тебя возлюбить, ваше благородие? За то, что с двенадцати лет на руднике вагонетки катал? За то, что никогда сытым себя не помнил? — Шилов говорил медленно, и чувствовалось, как в груди у него закипает злоба. — За то, что мой батя в аварию попал и его с шахты, слепого, выгнали, когда ты настойку ветчиной закусывал и о судьбах России калякал?! За что любить-то? Тут не любить надо, ротмистр! Драться будем! До смерти.

Лемке быстро взглянул в исказившееся злобой лицо Шилова и отвернулся. Улегся поудобнее, закрыл глаза.

Шилов облизнул потрескавшиеся губы, стал смотреть в огонь костра. Подбросил несколько сучьев, переломив их о колено.

Лемке открыл глаза, спросил:

— Ты что, так всю ночь сидеть будешь? Ну и дурак!

Шилов не ответил. Лемке вздохнул и опять закрыл глаза. Вдруг где-то в чащобе снова закуковала кукушка. Егор сидел неподвижно, остановившимся взглядом смотрел в огонь костра.

Утром Шилов набрал полный картуз спелой земляники, принес ротмистру.

— Ешь, — коротко приказал он.

Лемке глянул на крупные ягоды, молча отвернулся.

— Ешь, — повторил Шилов и сунул картуз под нос ротмистру.

— Не хочу! — резко ответил тот. — Отстань.

— Ешь, — повторил Шилов. — Совсем ослабнешь.

— У меня от нее челюсти сводит! Отстань, кому говорю!

Шилов вздохнул, положил в рот горсть ягод. Медленно жевал. Лениво зашуршал по тайге дождь.

— Тебя еще только не хватало! — пробормотал Шилов, подняв голову, затем тронул Лемке за плечо:

— Покажи-ка ногу.

Егор принялся разматывать тряпки. Некоторое время, нахмурившись, смотрел на рану.

— Я ж говорил, гангрена, — процедил ротмистр.

— Ничего, ничего, — заверил Егор. — Сейчас еще травок приложим. Держись, ротмистр. Я под Чугальней после боя трое суток валялся, пока меня нашли. В живот угораздило. Ничего, выжил.

Шилов приложил к ране свежие листья, принялся забинтовывать. Лемке, морщась от боли, проговорил:

— Я тоже под Чугальней был... Восемнадцатый каппелевский батальон.

Шилов перестал бинтовать, посмотрел на ротмистра:

— Офицеры?

— Да.

— Березовку вы прикрывали?

— Мы... — Лемке опять сморщился от боли.

— Понятно! — нахмурился Шилов и буркнул: — Жалко, не встретились.

— Жалко, — усмехнулся Лемке.

Потом Шилов встал, встряхнул ель, на которой тащил Лемке, сказал:

— Давай, ротмистр, пора.

Дождь все усиливался, повис над тайгой плотной серой пеленой. Мох чавкал и хлюпал под ногами, с козырька

фуражки тонкой струйкой стекала вода. Небо почернело, затянулось разбухшими тучами. Скорчившись, подтянув колени к подбородку, на елочных лапах лежал Лемке. К спине его портупейным ремнем был приторочен баул.

Шилов тащил и тащил, время от времени меняя под ремнем плечи. Тяжело дышал, щурился, глядя вперед. Слышались размеренные, хлюпающие шаги.

— Кукушка, кукушка, — бормотал Лемке, пристукивая от холода зубами, — сколько мне жить осталось?

И вдруг сквозь монотонный, плотный шум дождя, как слабая надежда, послышалось далекое: «Ку-ку! Ку-ку!» Или, быть может, ротмистру почудилось? Он даже привстал, прислушиваясь.

— Стой!

Шилов обернулся. Он увидел, как Лемке скатился с еловых лап, сбросил с себя баул и теперь полз, проваливаясь в мох, раненая рука подвернулась, и он упал лицом в ржавую жижу. Секунду лежал неподвижно, потом зашевелился и снова пополз.

Егор бросился к нему, приподнял за плечи:

— Ты что?

— Уйди! — Лемке попытался вырваться.

— Не дури, ротмистр!

— Уйди, сволочь! — вдруг завизжал Лемке, повернув к Шилову мокрое, исказившееся от ненависти лицо с прилипшими ко лбу волосами. — Дай помереть спокойно, уй-ди-и!

— Нельзя тебе помирать, ротмистр, никак нельзя. — Егор обхватил его поперек пояса, потащил обратно к срезанной ели.

Лемке отчаянно вырывался.

— Тебе в чека правду сказать надо, — веско проговорил Егор. — Понимаешь, правду.

— Пусти! Скажу! — ротмистр вырвался, упал в мох, попытался подняться. — Скажу... Только сгинь с глаз моих!

Шилов смотрел на него и молчал. Мокрое, осунувшееся лицо Лемке, заросшее щетиной, с вылезающими из орбит от ярости глазами, было страшным.

А над ними глухо вздыхала тайга и шуршал ливень, мирно бормотали где-то в зарослях разбухшие ручьи, раскачивались кроны высоченных сосен, стряхивая алмазные капли на землю, и не было им никакого дела до этих людей, ненавидящих друг друга и вынужденных быть вместе.

— Карпов... Подполковник Карпов его настоящая фамилия... Он главный представитель подпольного центра в городе и во всей губернии!.. — кричал Лемке, с ненавистью глядя на стоящего перед ним Шилова. — Теперь ты все знаешь, проваливай! Ненавижу! Будь ты проклят!

Шилов стоял не двигаясь.

— Ну что стоишь?! — неожиданно с крика Лемке перешел на свистящий шепот. — Уходи, я умереть хочу, слышишь?! Я тебя как солдат солдата прошу...

Шилов молча шагнул к нему, сгреб в охапку и отнес на еловые лапы, положил осторожно, коротко сказал:

— Не дури. А то ремнями привяжу... И не солдат ты, ваше благородие. Какой ты солдат?!

Лемке устало закрыл глаза. Его бил озноб.

Шилов впрягся в свою лямку и вновь потащил. Шаг за шагом, метр за метром. И было непонятно, откуда силы берутся у этого человека...

Ранним утром большой черный лимузин мчался по размякшей после дождя дороге, ошметья грязи летели из-под колес. В машине сидели Сарычев и представитель из Москвы. За рулем был Забелин. Некоторое время они ехали молча, что-то обдумывая, потом представитель из Москвы взглянул на Сарычева.

— И все это не совсем логично, Василий Антонович, — проговорил он. — Человек может обладать одинаково сильным ударом и правой и левой руки. И при этом не быть левшой.

— Верно, Дмитрий Петрович, — ответил Сарычев. — Но тут важен момент неожиданности. Ванюкин вскочил с топчана неожиданно. И тот ударил его рукой, на которую более всего полагался, левой. Это инстинкт.

— Я помню, как вы мне коробок кинули, — вмешался в разговор Забелин. Он улыбнулся. — Я, признаться, тогда решил, что вы, Василий Антонович, не в себе немного.

— Я тогда и вправду не в себе был, — покачал головой Сарычев. — Уж очень много всего навалилось. — Секретарь губкома нахмурился, вспоминая что-то. — И Егор... Как я ему тогда не поверил? Простить себе не могу.

— Время теперь такое, Василий Антонович, — успокоил его Забелин. — Доверяй и проверяй. Революцию делаем. Верно я говорю? — Забелин повернулся к представителю из Москвы.

— Не верно, товарищ Забелин, — ответил тот. — Без доверия революцию не сделаешь...

Мальчишки, одетые в отцовские рубахи-косоворотки, полосатые штаны, залатанные на коленях, обутые в лапти, собирали землянику в плетеные кузовки.

Стояло нежаркое, безветренное утро, над головами мальчишек в кронах кедров горланили голодные кедровки.

Мальчишки вышли на небольшую поляну. Митька, шедший первым, вдруг остановился как вкопанный. Метрах в семи от них, возле молодой сосенки, видны были два человека. Один лежал на боку, другой сидел, согнувшись, уронив голову на грудь, рука человека, сжимавшая наган, лежала на замке черного баула. Он был исхудавший, этот человек, заросший густой щетиной. Сапоги вконец износились, так что сквозь драные подметки торчали грязные клочья портянок.

Мальчишки стояли, боясь шевельнуться.

— Бандиты... — прошептал Митька.

Человек вдруг вскинул голову. Он увидел ребят и с трудом улыбнулся запекшимися губами, слабо махнул рукой с зажатым в ней наганом, маня детей к себе.

— Э-эй, пацан... — сиплым голосом позвал Шилов. — Деревня близко?

— Бежим, — прошептал Митька и попятился.

— Не бойся. — Шилов снова попытался улыбнуться.

Он был похож на больного малярией — горячечный, бессмысленный взгляд, плечи и руки, вздрагивающие от озноба, покрасневшие от бессонницы глаза.

Мальчишки бежали сломя голову. Лес кончился, стала видна петляющая дорога, выкорчеванное поле с обугленными, причудливой формы пнями. За полем показалась деревня.

Пацаны едва переводили дух. Земляника почти вся высыпалась из лукошек.

Никодимов распекал бойца — красивого, молодого парня.

— Красная Армия есть гордость всего рабочего класса и трудового крестьянства, а ты что творишь, голубь мой ясный? — Никодимов шевелил седыми усами и сердито смотрел на красноармейца.

Тот молчал, опустив свою чубатую голову.

— Девок по деревне обижаешь? — выдержав многозначительную паузу, снова заговорил Никодимов. — За это, милок, революционный пролетариат и все возмущенное крестьянство по головке не погладят! Правильно я говорю?

— Правильно... — покорно соглашался боец.

— Хорошо, ко мне с жалобой пришли, а если Кунгуров узнает? Это ж чистой воды трибунал!

— Не выдайте, товарищ Никодимов. — В голосе красноармейца послышались слезы. — Век помнить буду...

— Ну, гляди... И чтоб слухать меня беспрекословно! Что прикажу, то делать. Иначе... — Было видно, что распекать бойца Никодимову в удовольствие, и он только что вошел во вкус.

Но тут дверь отворилась, и в избу заглянул часовой, проговорил виновато:

— Тут к вам два огольца рвутся.

А мимо него уже прошмыгнули двое мальчишек, заговорили разом, проглатывая окончания слов.

— Дяденька командир, там, в лесу, у самой деревни, двое бандитов спят! — выпалили мальчишки одним духом.

Затем один сказал:

— У них мешок черный.

— Не мешок, а сумка, — поправил его другой. — С такой сумкой надысь доктор в деревню приезжал!

— Баул, — прошептал Никодимов и вдруг вскочил. Глаза, которые раньше смотрели на людей с участием и немного придурковато, вдруг сделались холодными и твердыми. И выражение лица мгновенно преобразилось, стало собранным и жестким.

— Где они? — властно спросил он.

— Там, за полем.

— А ну, за мной! Быстро! — приказал Никодимов.

Он бросился из дома, миновал палисадник, и первое