Я напомнил ему об «индульгенции», которую дал мне Манке и которую он повертел в руках и, вернув мне, сказал, что капитана нет, и посоветовал дать ему, когда приедет.
— Помню, как же, листик чистой бумаги! Вы так и не передали?
—Хранил в военном билете, а когда меня контузили, я ведь был долгое время без сознания и, наверно, проверяли мой документ, чтобы выяснить личность, «бумажку» обронили. Сами понимаете, товарищ полковник, как меня это беспокоит!
Полковник замялся, почесал затылок, потом махнул рукой и, оглянувшись на дверь, заговорил вполголоса:
—Дело в том, что капитан у нас больше не появился. Вместо него прибыл майор, в котором я узнал человека, по некоторым причинам мне неприятного, пожалуй, даже омерзительного. Дело в том, что мой родной брат Александр арестован по делу Тухачевского и «незашто, непрошто» сослан на Колыму, кажется. И об этом позаботился этот тип. Поэтому я ничего ему и не сказал. И, мне кажется, поступил правильно. А мой совет вам — лучше помалкивать. Насколько мне известно, почти все побывавшие за границей товарищи заканчивают свою карьеру плохо. Конечно, исключения бывают, и потому на своем предложении я вовсе не настаиваю...
—Тем не менее я вас, товарищ полковник, послушаю! — заметил я. Мне стало страшно при мысли попасть в руки такому, как мне в ту пору казалось, садисту.
Порешив это дело, я получил назначение, оформленное тут же, с тем чтобы отбыть в штаб дивизии в тот же день и включиться в работу.
Кого только я ни допрашивал, с какими характерами ни сталкивался, какого вранья и горькой правды ни наслушался! А в результате пришел к выводу: допрашиваемого надо подготовить к «исповеди», суметь отыскать ему данные, успокаивающие совесть, а он уже сам найдет тысячу доводов в этих экстремальных, чрезвычайных обстоятельствах, где угроза и желание жить затемняют духовное начало, эмоции, понятия о долге, чести, совести, и побеждает холодный рассудок.
Тысяча девятьсот сорок четвертый год близился к исходу, когда я внезапно очутился в положении допрашиваемого и, слушая опытного, умного красавца начальника управления МТБ полковника Литкенса, отбросив эмоции, думал про себя: «Сегодня ты, а завтра я!»
...На соседней наре полулежит светлый шатен. Его серовато- синие глаза выражают обреченность, запорожские усы с рыжинкой нависают над крепко сжатыми, чуть искривленными губами. Цвет испитого лица землистый. Повадки, певучая речь, весь облик выдают в нем украинца. На вечерней перекличке я в этом убеждаюсь — его фамилия Зюзь-Яковенко.
Уже неподалеку от Москвы он рассказал, что арестован перед самой войной. Он и ряд его товарищей после окончания Академии Генерального штаба были для «усовершенствования» направлены в Берлинскую академию, чтобы пройти курс наук и там. По прибытии он был произведен в генералы (комдивом или комкором?), принят Шапошниковым. А всю группу готовили к встрече с Иосифом Виссарионовичем. И вдруг повезли на Лубянку и обвинили за «связь с врагом». «Продержали два месяца и все "уговаривали" сознаться, на разные манеры. Упрямым хохлом величали. А тут война. Внутреннюю тюрьму эвакуировали в Саратов, и там про меня забыли. И только недавно вспомнили, привезли в Киев. Как спеца, знакомого с заданиями и подпольной работой оуновцев, еще и это задумали пришить».
Я слушал его и думал: «Зачем? Кому это нужно? Дать способному человеку высокую квалификацию, затратив на это кучу денег, а потом арестовать, держать всю войну под замком, кормить худо-бедно???»
—На допросе я рассказал, что мне однажды довелось в Берлине столкнуться с Коновальцем и жестко поспорить. Я глубоко убежден, что идея «Самостийной Украины»—задумка немцев и англичан и расшифровывается просто: разделяй и властвуй!
То же самое было в свое время и с Германией — католики, лютеране, евангелисты, — однако немцы это поняли, а вот славяне ни в какую! Грызутся чехи со словаками, сербы с хорватами, Закарпатье с Украиной и Россией. Одним словом, весело живем!
Зюзь-Яковенко вдруг улыбнулся, сверкнули белые зубы, морщинистое лицо с ямочкой на подбородке преобразилось, напряженный взгляд стал ласковым, добрым.
В ответ на его улыбку улыбнулся и я, подумал: «Хочешь узнать человека — гляди на его улыбку. По ней можно судить, умен ли он или глуп, добр или зол, хитер или прост. Она выражает любовь и ненависть, симпатию или презрение, радость или боль, приказ или просьбу... и многое другое».
До самой Москвы-Товарной мы вели задушевную беседу с этим хорошим высокопорядочным генералом. Кто знает, какова его доля? Какая участь его ждала? Впрочем, и меня тоже...
Ночью меня с несколькими арестованными повезли в «воронке». Когда я заговорил, на меня цыкнули. Я вспылил, обозвав их послушной тюремной скотиной, и отвернулся. Только у одного я прочел в глазах одобрение.
Ехали мы мучительно долго, без конца останавливаясь. Дверь отворилась, и послышалась команда: «Выходи по одному! Руки назад!»
В сопровождении двух конвоиров я прошел по двору и уже не помню как поднялся на 6-й этаж, где нас встретил начальник караульной смены—высокий, красивый старшина в новенькой хорошо прилаженной форме. Оглядев меня с ног до головы, словно оценивая, он жестом указал, куда идти. Там меня ждали два сержанта. Приказав раздеться догола, оглядели со всех сторон, велели открыть рот, наклониться и раздвинуть ягодицы, поднять руки — не прячу ли я что под мышками. Мне было как- то стыдно за них, верней, за ту работу, которую им приходится выполнять, и пока они ощупывали мою одежду, рассказал им о том, как перед войной 14-го года был обнаружен и захвачен крупный немецкий шпион. «Неподалеку от Брест-Литовска жандармы заметили слепого нищего с собакой-поводырем, направлявшегося к границе. Он показался им подозрительным. Жандармы остановили его, обыскали, но ничего не нашли и уже было отпустили, но в последний момент один из них обратил внимание на собаку-поводыря на длинном поводке. Она нервничала, танцевала на месте и присаживалась на задние ноги, а хозяин дергал ее за поводок. В заднем проходе бедного пса была обнаружена металлическая капсула с важными сведениями». Выпалил я эту историю единым духом. И если поначалу они сделали мне знак помолчать, то в конце заулыбались.
Потом, взяв пояс, сняв с ботинок шнурки, отвели в баню, выдали чистое белье и, наконец, препроводили в одиночку. Шестой этаж был разделен на два. На верхнем были в основном маленькие камеры, на одного-двух заключенных. Моя—четыре шага в ширину и около семи в длину. Стояла железная кровать с матрацем, стол, табуретка, в углу параша. С одной стороны — дверь с глазком и кормушкой, с другой — зарешеченное окно с козырьком. В потолке — яркая лампа, одна стена голая, у другой за крепкой железной сеткой — калорифер парового отопления.
Режим «внутренней» таков: в шесть подъем, уборка камеры, «оправка» — в сопровождении вертухая, взяв парашу, полотенце, мыло, побывать в туалете, — около восьми получить свою «пайку хлеба», чай. Перед обедом — прогулка — около 20 минут. Обед — баланда, каша; ужин — та же баланда; в 10 (22) часов — спать.
Ложиться следует так, чтобы руки были поверх одеяла, — видимо, были случаи, когда заключенные все же находили способ разрезать на руке вены. Лампа светит прямо в глаза, каждые несколько минут щелкает глазок, и если ты случайно повернулся на живот или накрылся не так — звонкий стук ключом в металлическую дверь будит. Не располагают ко сну и громкие шаги караульного, и вызов соседа на допрос или, вдруг, громкий истошный крик. Один раз кто-то кричал: «Палачи!», другой раз: «Товарищи! Здесь коммунистов бьют!»... Можно только себе представить, как, когда у тебя нервы до предела взвинчены, мучительно проходит ночь. Поэтому днем, сидя на табуретке, я порой ухитрялся заснуть, несмотря на щелканье глазка — более редкое...
Мучительно медленно тянулось время. Никто не вызывал меня на допрос. Я не знал, что это обычный прием для Лубянки — воздействовать на психику.
И вдруг среди ночи громко щелкнул замок, вошли караульные, подняли с постели, спросили фамилию и приказали одеться. На Лубянке заключенный не знает, ведут ли его на допрос, переводят ли в другую камеру, везут ли в другую тюрьму или... Позже, в общей камере, мне рассказали тюремный анекдот. Плохо говорящего по-русски китайца вошедший в камеру вертухай спрашивает: «Фамилия?» — «Джан-Линь-Пю- Шпиюна!» — отвечает китаец. Следователь без конца твердил ему: «Ты шпион!» и тот, не понимая этого слова, решил, что так приказано себя называть.
Я одеваюсь и в сопровождении вертухая спускаюсь к выходу, а потом по лестнице, пролеты которой затянуты железной сеткой. Борис Савинков покончил жизнь самоубийством, прыгнув именно в этот пролет!
Спустившись вниз, мы зашагали по длинному переходу с нишами в основное здание, потом по коридорам, поднимались по лифту. Я впереди, «руки назад», за мной вертухай. Если вдруг в начале перехода появлялся идущий нам навстречу заключенный в сопровождении вертухая, меня или его резко поворачивали носом к стене.
Вот наконец кабинет следователя, невысокого капитана с усталыми, припухшими тазами и вялым голосом—дело было в том, что Сталин по ночам не спал, и ему могло прийти в голову позвонить Лаврентию Берии, Молотову или Кагановичу. Если не спал Берия, не могли это себе позволить и начальники управлений, не говоря уж о прочих кагебистах. К тому же и допрос разбуженного заключенного среди ночи дает больший результат.
После подробнейших данных о себе, о родителях, бабушках и дедушках следователь предложил рассказать о враждебной деятельности, которую я вел за границей и в Советском Союзе.
Я принялся было рассказывать о своей последней поездке в Париж. О встрече с Гуго Блайхером, Лили Каре, Павлом Ивановичем... Он, сразу перебив меня, повторил вопрос:
— Гражданин Чеботаев! Расскажите о своей вражеской деятельности, которую вы вели против нашего государства! Вопрос ясен?
— Никакой, по сути дела, антисоветской работы против СССР я не проводил. В НТСНП я занимался тем, что собирал материалы о видных деятелях эмиграции.