За фанерной дверцей плескалась вода. Пахло вазелином, пропотевшей одеждой, табачным дымом. Саврасов, не снимая плаща, уселся в кресло, вытянул ноги и закурил.
Наконец брякнул крючок, дверь душевой отворилась, и в клубах пара возник красный и лохматый Дедичев, завернутый в махровую простыню. Замер, глядя на незваного гостя, потом спросил:
— Пришли, да?
Дерзкая интонация странно противоречила голосу — мягкому, чуть картавому.
— А вы что, ждали? — в тоне Саврасова тоже прозвучала резкость.
— Ждал, — вдруг как-то равнодушно отозвался Дедичев и стал вытираться. — Отвернитесь, что ли, мне одеться надо…
— Простите, — Саврасов встал и отвернулся. Почему-то в гримуборных редко бывают окна, а торчать, уставившись в угол, противно. Он сдержался и спросил спокойно:
— Что, почувствовали меня?
— Сразу, только на арену вышел. Второй сектор, пятый ряд…
Саврасов слышал шелест одежды, скрип половиц — и спиной ощущал чужую волну. Так ощущаешь поток тепла от печки. Только это было иначе — тяжело, давяще и воспринималось не кожей, а где-то глубже. Он приблизил руки одну к другой и принялся мысленно бинтовать себя от головы к ногам слоями плотной непроницаемой пленки. Стало легче.
— Окуклились? — насмешливо спросил Дедичев. — Что, неприятно, когда тебя не любят? Поворачивайтесь, я уже оделся… А мне каково было работать? Вы ж на меня сердились раньше, чем увидели.
— Верно. Сердился. Потому и пришел в цирк.
— Да вы вообще-то кто?
— Доктор Саврасов, Анатолий Максимович.
— Чего доктор?
— Я медик. Врач-психокинетик.
— Вот оно что… Ну-ну. И что нужно от меня медицине?
— Вас, Дементьев. Вы нужны медицине.
Лицо артиста стало неподвижным.
— Моя фамилия — Дедичев. Показать паспорт?
— Не надо. Я знаю, что вы — Дементьев. Вас узнал доктор Левин. Он бывал у покойного Митрофана Сергеевича, видел вас и запомнил, Юра. Простите, Юрий Петрович.
Дедичев пристроился на высокой табуретке, склонил голову набок и посмотрел на Саврасова как-то сбоку и снизу.
— Ладно, допустим, Дементьев. И что? Что нужно вам от Дементьева? Дементьевскую мазь?
— Мазь? — Саврасов задумался. — Мазь, конечно, хорошо бы. Дементьевская мазь — это вещь.
— Мазь, значит… — Дедичев перевел дух и зло усмехнулся. — Не будет вам мази!.. До чего же дед в людях понимал! Говорил: первым делом мазь будут выдуривать. Не дам! Семейный секрет. Вот так.
Саврасов прищурился, глубоко затянулся и положил сигарету на край пепельницы. Охватил сцепленными пальцами колено, тоже вздохнул и ответил очень спокойно:
— Собственно, о мази заговорили вы, а не я. Мазь — дело десятое. Дадите — спасибо, не дадите — бог с ней…
И сделал паузу.
— А если не мазь, так что вам нужно?
— Да вы ведь поняли уже… — Саврасов вдруг ощутил тяжкую усталость. С самого начала знал — не получится. Не хотел унизительного и бесплодного спора. И Левину сразу сказал: не пойду. Тамара вмешалась. Ортодоксальная добросовестная Тамара. Права, конечно, — дело важнее гордости…
Он пожевал губами и сказал наконец:
— Юрий Петрович. Я пришел предложить вам работу. У нас в клинике. Хватит цирка. Нужно людей лечить.
Дедичев посмотрел на него с сожалением и покачал головой.
— Не спешите, Юра. Выслушайте. Вы — психокинетик прирожденный. Наследственный. И редкостно сильный. Очевидно, Митрофан Сергеевич учил вас?..
— Учил, — Дедичев коротко вздохнул.
— А отец ваш, мне говорили, не имел дара…
— Да, — сухо отозвался Дедичев.
— Видимо, психокинетические способности определяет какой-то редкостный рецессивный ген… Вы не женаты еще? Вам надо будет очень тщательно подбирать себе жену…
— С ума сошли! Я что — бугай племенной?
— Нет. Вы — носитель редчайшей наследственности… Но это все так, к слову. Почему вы не занялись целительством?
Дедичев снова вздохнул. Вскочил с табуретки, нервно заходил по комнате. Потом резко остановился.
— Слушайте, доктор… Почему я должен перед вами отчитываться?
— Не передо мной. Перед больными. Значит, перед совестью.
— Перед совестью? — он криво улыбнулся. — Потому и не лечу! Эх, да что вы знаете о целительстве?!
— Кое-что знаю. Мало, конечно. Но людей лечу. Клиника у меня на сорок мест. Плюс амбулаторные больные…
— А я знаю о целительстве все! Я сигналы больных органов выучил раньше, чем буквы! И сейчас на арену выхожу, а руки сами ловят: сердце, сосуды, циррозы, носоглотки бесконечные… склерозы, язвы… опухоли… Но это одна сторона. А другая…
Он резко сжал зубы и замолчал. Саврасов ощутил: что-то произошло. Что-то изменилось, и запальчивая речь Дедичева — это не контратака, а, похоже, крик о помощи. Он почуял это раньше, чем понял, и мгновенно отреагировал.
— Говорите, Юра, — сказал он мягко. — Кажется, я невольно задел вас за живое. Даже если не примете мое предложение, хоть выговоритесь. Об этом ведь не с каждым поговоришь?
— Да уж! — усмехнулся Юрий. — Так вот, о другой стороне. Скажем, у вас слева вверху золотая пломба. В шестом, пожалуй, зубе — так?
— Прощупали?
— Прощупал. Сигнал золота я тоже знаю с детства.
Он снова сел на табуретку, сцепил пальцы, как раньше Саврасов (только у него сверху оказался большой палец левой руки), и заговорил ровным тоном.
— Целительство — это нередко еще и деньги, бешеные. Не знаю уж, как дед там оборачивался. Не интересовался. Жили в достатке, урожай, нет ли, а в доме всего вдоволь. Не роскошествовали, цену деньгам знали, все работали, и дед тоже — в саду, в огороде там… А только святее слова, чем „золото“, не было. Дома одно — а в школе другое. И в книжках другое. Кино, телевизор — там по-разному. Артист говорит, что положено, а по лицу видно: неправда. Не чувствует он так, не думает. А в книжке нет человека лживого, там мысль и чувство чистые. В хороших, конечно, книжках. И я им верил больше, чем деду, вот как… Потому и ушел…
Саврасов медленно кивнул.
— А вы меня зовете лечить людей. Бросьте… Знаю, что скажете: в больнице, мол, честно, мы — не знахари, у нас бесплатно… Ведь хотели это сказать?
Саврасов неловко пожал плечами, а потом кивнул.
— И хорошо, что не сказали. Брехни не люблю. Берете ведь, все берете…
Саврасов вскочил и заорал:
— Слушай, ты, сопляк!
Дедичев приподнял голову и с интересом поглядел на него.
— Что ж вы горячитесь, доктор? Конечно, вы — честный человек, букет цветов или коньяку бутылка — это не взятка… Вам бы посмеяться надо мной, глупым и обозленным, а вы сердитесь, а?.. Эх, доктор! Берут, сволочи, за спиной у вас, честных. Вы лечите, а они мошну набивают.
Саврасов сдержался. Снова опустился в кресло, вытащил сигареты. Нервно закурил. Как грязно все, о чем он говорит… Кто возьмет? Подьячий Коля? Левин? Рябухин? Иван Яковлевич? Викторов? И осекся. Викторов… Викторов мог бы…
— А нянечек у вас хватает? Сестер? Нет, конечно. Значит, приплачивают им больные, чтоб все успели, чтоб поработали сверхурочно… А кто к вам на осмотр направляет? Кто в очередь записывает? Карточки ведет? — безжалостно продолжал Дедичев.
Карточки. Лидия Михайловна. Очаровательная. Моложавая. В белоснежном халате. С золотой коронкой. С безукоризненным ажуром в бумагах. С теплыми, обаятельными бегающими глазами…
Саврасов поморщился. При чем тут это все? Он врач. Его дело — лечить… Э, стоп, Анатоль Максимыч! Если тебе, честному, нет дела, кому ж тогда оно есть?..
— Что же, — сказал Саврасов хрипло к откашлялся. — Больно бьете. И, похоже, со знанием дела. Откуда, кстати?
— Откуда? Из личного опыта, — усмехнулся Дедичев. — Я ведь начинал оберманом, верхним значит, у акробатов Савицких. Ну, перелом неудачный, месяц в больнице. Заживлял, конечно, последнюю неделю уже со здоровой ногой в гипсе лежал… Ну и насмотрелся…
Саврасов раздавил в пепельнице сигарету. Помолчал — считал до десяти. Наконец сказал:
— А все-таки мы лечим. Безнадежные уходят от нас здоровыми. Может быть, вся мерзость, о которой вы говорили, — правда. Но мы лечим.
— Что ж, — пожал плечами Дедичев, — не всем ведь лечить…
— А вы — не все! Вы — Дементьев! Кому ж лечить, как не вам? Эх… Саврасов горестно махнул рукой. — А знаете вы, что у нас в клинике нет ни одного прирожденного психокинетика? Все выученные!.. Это же как третьеразрядник против гроссмейстера! Знаете вы, что я могу оперировать не чаще двух раз в неделю, — я ведь тоже выученный, мне сутками приходится энергию копить! Что меня выключает циклон с Атлантики и пятна на Солнце! А больные ждут…
— У вас — своя работа, у меня — своя. Мир — не одни больные. Это, в первую очередь, здоровые, обычные люди. Которым не хватает радости и восторга. Я даю им чудо — и они уходят с радостью и восторгом. Вы копите энергию трое суток и потом вылечиваете за день пятерых или там десяток больных…
Саврасов хмыкнул. Десяток? Хорошо, если двоих…
— …а я, — продолжал Дедичев, — за одно представление даю чудо трем тысячам. Как вы считаете, нужна людям сенситивность? Не как редкостный дар у одиночек, а чтоб у всех? Чтоб каждый умел? Целительство — только одно из возможных применений… Но чтоб каждый умел ощутить другого, как себя! Тютчев недаром говорил: „Мысль изреченная есть ложь“! Мы ведь понимаем других только частично, один скелет мысли, да и то перевираем. А тонкости, второй, третий слой — все пропадает, остается невыраженным… Я пунктиром говорю, но вам ясно, да? Вы-то ведь волну принимаете! Все эмоции доходят, я вижу!
Саврасов кивнул. Он уже давно все понял и видел правоту артиста. А тот продолжал, отбросив сигарету:
— Конечно, я их не учу, но даю хоть раз ощутить. Вы были на представлении, видели. Ведь люди слились! Были как один! На репетиции у меня шар выше пяти метров не идет, а сегодня, а?! И вы думаете, зал не ощущает? Я слежу за ними, когда расходятся, — глаза горят! Взрослые за руку друг друга держат! Не знают ничего, а все равно понимают: они, все вместе, сделали чудо!..