Священная ночь — страница 3 из 28

С тех пор прошло немало времени, и после всего, что мне довелось пережить, меня уже ничто не удивляло и не оскорбляло.

В Марракеш я приехала накануне, решив во что бы то ни стало встретиться со сказителем, которого моя история разорила. По какому-то наитию я знала, где его место, и сразу же распознала его слушателей. Я дожидалась его: так ждут друга, который предал, или изменившего возлюбленного. Ночь я провела в комнате, расположенной над торговыми рядами, где продают зерно. Где пахнет пылью и мочой мулов. Я проснулась с первыми лучами солнца и привела себя в порядок у фонтана мечети. Ничего не изменилось. Все осталось как было. Автовокзал по-прежнему был черен, словно печь, где выпекают хлеб. Кофейня так и стояла без дверей. Официант - плохо выбритый, с напомаженными волосами и съехавшей набок бабочкой, облаченный в одеяние, похожее на глаженый-переглаженый смокинг, лоснившийся от жирных пятен, — делал вид, будто знает меня. Такая уж у него была манера: называть посетителей по имени. Шагнув ко мне, он сказал без малейшего колебания, будто мы с ним были знакомы много лет:

— Как всегда, кофе с корицей погорячее и маисовую лепешку, матушка Фадила…

И ушел. Я даже не успела возразить ему: «Меня зовут не Фадила, я терпеть не могу корицы в кофе и предпочитаю твоей маисовой лепешке ячменный хлеб…»

Завтракала я по соседству с водителем грузовика из Шауи, который съел сваренную на пару баранью голову, выпил целый чайник чая с мятой, потом, рыгнув несколько раз, поблагодарил Всевышнего и Марракеш за то, что ему довелось так хорошо поесть с утра. Он взглянул на меня, словно желая разделить со мной свою радость. Я улыбнулась и помахала рукой, отгоняя дым кифа[2], которым он дохнул мне в лицо. Увидев проехавшую на мопеде девушку, он погладил усы, всем своим видом давая понять, что после сытного завтрака для полного счастья не хватает такой вот крошки, причем предпочтительнее, конечно, девственницы.

Почистив зубы, он отдал объедки маленьким нищим, которые примостились в углу и мигом проглотили все, что оставалось на костях. Затем, сев за руль своего грузовика, развернулся и, притормозив возле кофейни, бросил в сторону официанта:

— До следующей недели, Чарли!

Уходя, я спросила официанта, что это за человек.

— Отъявленный грубиян! Думает, что ему все позволено. Зовет меня Чарли из-за того, что костюм мне велик, не по росту, пачкает стол и плюет на пол. Да еще считает себя неотразимым красавцем. А все потому, что одна немецкая туристка подсела однажды к нему в грузовик. Занимались там всякой пакостью, а потом целый год он этим хвастался. С тех пор по дороге и туда и обратно он обязательно останавливается, чтобы съесть баранью голову. Видите ли, матушка Фадила, этаким типам лучше бы никогда не вылезать из грузовика…

На площади было пустынно. Но мало-помалу она заполнялась, словно подмостки в театре. Первыми расположились сахрауи, жители Сахары, торговавшие всевозможными порошками: специями, хной, дикой мятой, а также другими измельченными и истолченными волшебными снадобьями. За ними следовали букинисты. Они разложили свои пожелтевшие манускрипты и стали жечь ладан.

Были и такие, кто ничего не продавал. Те садились на землю, скрестив ноги, и ждали. Сказители являлись последними. Причем каждый со своим ритуалом. Высокий, сухопарый мужчина начал с того, что развязал тюрбан и стал вытряхивать его: из него посыпался мелкий песок. Человек этот пришел с Юга. Он уселся на маленький чемоданчик из фанеры и в полном одиночестве, без единого слушателя, начал свое повествование. Я издалека видела, как он говорил и жестикулировал, словно находился в центре тесного круга. Я подошла к нему посреди фразы: «…вкус времени, которым лакомится свора собак. Оборачиваюсь, и кого я вижу? Скажите мне, верные спутники, отгадайте, друзья Добра, кого я увидел пред собою, величаво восседавшим на серебряной кобылице, не сломленного несчетными испытаниями, горделивого и прекрасного? Вкус у времени пресный. Хлеб черствый. Мясо отдает гнилью. Масло из верблюжьего молока прогоркло… прогоркло, как наше время, о друзья, идущие мимо… Стоит только вымолвить: жизнь — и одинокая хищная птица тут как тут…» Я была его единственной слушательницей. Он умолк, затем подошел ко мне и сказал доверительно:

— Если вы кого-то ищете, я помогу вам. Впрочем, я, быть может, и есть тот, кто вам нужен. Моя история красива. Сейчас еще рано ее рассказывать. Я подожду. Так кого же вы ищете: сына или мужа? Если это сын, он, должно быть, в Индии или в Китае. С мужем гораздо проще. Он, верно, стар, а старики имеют обыкновение проводить время в мечети или в кофейне. Однако я вижу, что это ни тот ни другой. Ваше молчание говорит… Так о чем же оно говорит? А говорит оно о том, что вы носите в своем сердце тайну и что не следует понапрасну докучать вам. Вы принадлежите к почетному, кругу людей. И не любите пустой болтовни. Счастливого вам пути, и позвольте мне вернуться к моим слушателям…

Я отошла и больше не оглядывалась, меня привлекли плавные, широкие жесты молодого человека, разбиравшего чемодан. Он вытаскивал самые разнообразные вещи и сопровождал появление каждой из них пояснениями, ставя перед собой целью восстановить чью-то жизнь, чье-то прошлое, целую эпоху:

— Тут собраны обломки судеб. Чемодан этот - все равно что дом. В нем нашли пристанище несколько жизней. Вот эта трость не может свидетельствовать о времени. У нее нет возраста, она происходит от орехового дерева, у которого не осталось никаких воспоминаний. А служила, верно, поводырем старым и слепым. Она тяжелая, и у нее нет тайн. А теперь взгляните на эти часы. Римские цифры поблекли. Маленькая стрелка застряла на полудне или полуночи. Большая разгуливает сама по себе. Циферблат пожелтел. Кому они принадлежали: купцу, завоевателю или ученому? А эти туфли? Видать, английские. Они водили своего хозяина в такие места, где нет ни грязи, ни пыли. Ну а это вот - посеребренный медный кран. Он, должно быть, из красивого жилища. Чемодан безмолвствует. Один только я могу спросить его кое о чем. Так, так, фотография. Время сделало свое дело. Семейное фото, и на нем надпись «Лазар, 1922». Посредине - отец, а может, и дед. На нем великолепный редингот. А руки покоятся на серебряной трости. Он смотрит ни фотографа. Жена у него довольно бесцветная. Ее трудно разглядеть. Платье на ней длинное. У ног матери сидит маленький мальчик с бабочкой на старенькой рубашонке. Сбоку пес. Он, наверное, устал. Немного в стороне стоит молодая женщина. Очень красивая. Сразу видно: она влюблена. И думает о своем избраннике. Его нет, он во Франции или где-нибудь на Антильских островах. Воображаю себе любовную историю, которая связывает эту молодую женщину с ее возлюбленным. Они живут в Гуелизе. Отец работает инспектором в колониальной администрации. Он ходит в гости к городскому паше знаменитому Глауи. Это видно по его лицу. На обратной стороне фотографии что-то написано. «После полудня, прекрасным… апрель 1922». А теперь посмотрите на эти четки… кораллы, янтарь, серебро… Должно быть, они принадлежали имаму. А может, какая-нибудь женщина носила их как ожерелье… Монеты… продырявленный реал… сантим… марокканский франк… Вышедшие из обращения банкноты… Вставная челюсть… Щетка… Фарфоровая чашка… Альбом с почтовыми открытками… Пожалуй, хватит, на этом я заканчиваю… Много чего можно положить в чемодан… беру все, что обременяет вас, но особенно — монеты!

Я вытащила из кармана кольцо и бросила в чемодан. Внимательно осмотрев кольцо, сказитель вернул его мне.

— Возьми назад свое кольцо! Это редкостная вещь, из Стамбула. К тому же я кое-что угадал, но предпочитаю молчать, будто ничего не знаю. Этому кольцу цены нет; оно несет в себе тяжкий груз воспоминаний и странствий. Зачем ты хочешь от него избавиться? Оно связано с каким-либо несчастьем? Послушай, если уж собираешься давать что-нибудь, открой свой кошелек, а нет — так ничего не давай. Но лучше, если ты уйдешь.

Ничего не ответив ему, я покинула кружок слушателей, с тревогой глядевших мне вслед. Время от времени мне доводилось встречать на своем пути людей, которые бурно реагировали на мое присутствие, на то или иное слово, а то и жест. Тогда я говорила себе, что мы, должно быть, одного склада характера, что наша чувствительность соткана из одних и тех же нервных волокон. Я на них не сердилась. И молча уходила, не сомневаясь в том, что когда-нибудь нам суждено снова встретиться и испытать те же чувства.

Все еще раздумывая над судьбой семейства французских колонистов, воплотившейся в разрозненных вещах из чемодана, я заметила женщину, которая кружила на месте, пытаясь размотать огромное белое покрывало, заменявшее ей джеллабу. То, как она, пританцовывая, снимала традиционное покрывало, таило в себе что-то эротическое. Я сразу почувствовала это, уловив едва заметное ритмичное покачивание бедер. Женщина медленно поднимала руки, и от этого грудь ее слегка колыхалась. Вскоре около нее образовался кружок любопытных. Она была еще молода, а главное, очень красива. Большие карие глаза, темная матовая кожа, изящные ноги и лукавая улыбка. Зачем пришла она сюда, на площадь, предназначенную для мужчин да нескольких старых нищенок? Мы все задавались таким вопросом, когда она вдруг вставила и магнитофон кассету с берберской музыкой, а потом, сделав несколько танцевальных движений, достала микрофон и обратилась к нам:

— Я иду с Юга, иду из тьмы, спускаюсь с горы; я странствовала, я спала в колодцах, прошла сквозь пески и ночи; я явилась из предсказанных книгой времен, я сама эта книга, которую никто ни разу не открыл и не прочел, книга, написанная предками — слава им, предкам! — пославшими меня сказать вам, предупредить вас, повторять все снова и снова. Не подходите слишком близко. Пускай ветер прочтет первые буквы книги. Да вы ничего не слышите… Пусть смолкнет все вокруг, прислушайтесь к моим словам: жил да был народ бедуинов, караванщиков и поэтов, суровый и гордый народ,