Комиссар Поликарпов взял свою левую руку за кисть и встал на ноги, в гул и свист огня. Он поднял над головой, как знамя, свою отбитую руку, сочащуюся последней кровью жизни, и воскликнул в яростном порыве своего сердца, погибающего за родивший его народ:
— Вперёд! За Родину, за вас!
Но краснофлотцы уже были впереди него; они мчались сквозь чащу смертного огня на первый рубеж врага, чувствуя себя теперь свободно и счастливо, словно комиссар Поликарпов одним движением открыл им тайну жизни, смерти и победы.
Поликарпов поглядел им вслед довольными, побледневшими от слабости глазами и лёг на землю в последнем изнеможении.
Двое краснофлотцев дорвались до первых коротких щелей — окопов противника — и въелись в них. В одном окопе лежал без памяти, но ещё живой Иван Красносельский; возле него валялись опрокинутыми два мёртвых немца.
Окопы были достаточно хорошо отрыты вглубь, и огонь со второго рубежа противника здесь ощущался безопасно.
— Ну, тут-то мы жители! — сказал Цибулько Одинцову.
— Тут-то что же! — согласился Одинцов. — Тут ресторан-кафе на Приморском бульваре, только всего!
— А ребята как там устроились? — спросил Цибулько.
Одинцов смотрел наружу.
— Они вон в том блиндаже остались, — сказал Одинцов. — Там им удобней.
Цибулько и Одинцов помогли Красносельскому, и тот пришёл в себя. Кроме ранения в щёку, у него оказалась рана в грудь навылет; нижняя нательная рубашка присохла к телу в двух местах — возле правого соска груди, куда вошла пуля, и около родинки на спине, где пуля вышла наружу. Цибулько умело и осторожно перевязал Красносельского, изорвав на бинты свою рубашку. Наружные ранки на теле Красносельского уже подсохли и начали заживать, неизвестно было только, что сделала пуля внутри.
— Ну как ты себя чувствуешь-то? — спросил Цибулько. — После боя в эваку пойдёшь иль так обойдёшься, под огнём отдышишься?
— Теперь мне много легче, — сказал Красносельский. — Плохо было, когда я в атаку шёл, тогда истома меня всего брала, а пока до врага дошёл — я обветрился, обозлел и выздоровел. Тут вот я опять устал, пока двоих кончил. А теперь мне ничего. Плохо, когда ранение бывает спервоначалу, когда только в бой входишь, воюешь тогда вполсилы. А теперь мне ничего — я отошёл от смерти.
Но дышалось Красносельскому тяжко, и пот шёл по его лицу.
— Отдыхай! — крикнул ему Цибулько, покрывая голосом стрельбу врага. — А мы пока без тебя повоюем.
Цибулько нашёл место в тупом конце окопа и стал оттуда поглядывать в сторону неприятеля. Одинцов же вывалил мёртвых немцев наружу и прибрал окоп от комьев земли, от осколков, от всего, что не нужно для жизни и боя.
Стало уже вечереть — стрельба немцев стала редкой, они налили сейчас ради одного предостережения, отложив свои главные заботы, видимо, до завтрашнего утра.
— А где наш батальонный комиссар товарищ Поликарпов? — спросил Красносельский.
— Ночью уберём его с поля... — сказал Одинцов. — Такие люди долго не держатся на свете, а свет на них светит вечно.
— Это точно! — произнёс Цибулько. — «Вперёд, говорит, за Родину, за вас!..» За нас с тобой! Родиной для него были все мы, и он умер.
— Он кровью истёк? — спросил Красносельский.
— Точно, — сказал Цибулько.
На высоте настала тьма, но Севастополь был светел: над ним сияли четыре люстры осветительных ракет, и по телу города била издали тяжёлая артиллерия врага. По врагу из мрака моря стреляли через город пушки наших кораблей. Цибулько и Одинцов загляделись на город, на блистающую мёртвым светом поверхность моря, уходящую в затаившийся тёмный мир, где вспыхивали сейчас зарницы работающей корабельной артиллерии.
Красносельский лёг на дно окопа и задремал для отдыха.
Он дремал, больное тело его отдыхало, но в сознании его непрерывно шёл тихий поток мыслей и воображения. Он слушал артиллерийскую битву за Севастополь, чувствовал прах, сыплющийся на него со стен окопа от сотрясения земли, и улыбался невесте в далёкой уральской деревне. Ей там тихо сейчас, тепло и покойно — пусть она спит, а утром пробуждается, пусть она живёт долго, до самой старости, и будет сыта и счастлива — с ним или с другим хорошим человеком, если сам Красносельский скончается здесь ранней смертью, но лучше пусть она будет с ним, а другому человеку пусть достанется другая хорошая девушка или вдова — и вдовы есть ничего.
А в уральской деревне давно уже умолкла песня одиноких девушек: там время ушло далеко за полночь, и скоро нужно было уже подниматься на сельскую работу. Невеста Ивана Красносельского тоже спала, и теперь она не плакала: её лицо, прекрасное не женской красотой, но выражением удивления и ненависти, было спокойно сейчас, и лишь нежное, кроткое счастье светилось на нём: ей снилось, что война окончилась и эшелоны с войсками едут обратно домой, а она, чтобы стерпеть время до возвращения Вани, сидит и скоро-скоро сшивает мелкие разноцветные лоскутья, изготовляя красивый плат на одеяло...
В полночь в окоп пришли из блиндажа политрук Николай Фильченко и краснофлотец Юрий Паршин. Фильченко передал приказ командования: нужно занять рубеж на Дуванкойском шоссе, потому что там насыпь, там преграда прочнее, чем этот голый скат высоты, и там нужно держаться до погибели врага; кроме того, до рассвета следует проверить своё вооружение, сменить его на новое, если старое не по руке или неисправно, и получить боепитание.
Краснофлотцы, отходя через полынное поле, нашли тело комиссара Поликарпова и унесли его, чтобы предать земле и спасти его от поругания врагом. Чем ещё можно выразить любовь к мёртвому, безмолвному товарищу?
Политрук Николай Фильченко оставил командование отрядом на Даниила Одинцова и пошёл в тыл, к Севастополю, на пункт снабжения, чтобы ускорить доставку боепитания.
Осветительные ракеты медленно и непрерывно опускались с неба, сменяя одна другую; их и сейчас было четыре люстры, четыре комплекта ракет под каждым парашютом. Их быстро и точным огнём расстреливали на погашение наши зенитные пулемёты, но противник бросал с неба новые светильники взамен угасших, и бледный грустный свет, похожий на свет сновидения, постоянно освещал город и его окрестности — море и сушу.
На краю города, в одном общежитии строительных рабочих, всё ещё жили какие-то мирные люди. Фильченко заметил женщину, вешающую бельё возле входа в жилище, и двоих детей, мальчика и девочку, играющих во что-то на светлой земле. Фильченко посмотрел на часы: был час ночи. Дети, должно быть, выспались днём, когда артиллерия на этом участке работала мало, а ночью жили и играли нормально. Политрук подошёл к низкой каменной ограде, огораживающей двор общежития. Мальчик лет семи рыл совком землю, готовя маленькую могилу. Около него уже было небольшое кладбище — четыре креста из щепок стояли в изголовье намогильных холмиков, а он рыл пятую могилу.
— Ты теперь большую рой! — приказала ему сестра. Она была постарше брата, лет девяти-десяти, и разумней его. — Я тебе говорю: большую нужно, братскую, у меня покойников много, народ помирает, а ты одна рабочая сила, ты не успеешь рыть. Ещё рой, ещё, побольше и поглубже, — я тебе что говорю!
Мальчик старался уважить сестру и быстро работал совком в земле.
Фильченко тихо наблюдал эту игру детей в смерть.
Сестра мальчика ушла домой и скоро вернулась обратно. Она несла теперь что-то в подоле своей юбчонки.
— Не готово ещё? — спросила она у трудящегося брата.
— Тут копать твёрдо, — сказал брат.
— Эх ты, румын-лодырь, — опорочила брата сестра и, выложив что-то из подола на землю, взяла у мальчика совок и сама начала работать.
Мальчик поглядел, что принесла сестра. Он поднял с земли мало похожее туловище человечка, величиною вершка два, слепленное из глины. На земле лежали ещё шестеро таких человечков, один был без головы, а двое без ног — они у них открошились.
— Они плохие, такие не бывают, — с грустью сказал мальчик.
— Нет, такие тоже бывают, — ответила сестра. — Их танками пораздавило: кого как.
Фильченко пошёл далее по своему делу. «И мои две сестрёнки тоже играют где-нибудь теперь в смерть на Украине, — подумал политрук, и в душе его тронулось привычное горе, старая тоска по погибшему дому отца. — Но, должно быть, они уже не играют больше, они сами мёртвые... Нужно отучить от жизни тех, кто научил детей играть в смерть! Я их сам отучу от жизни!»
За насыпью Дуванкойского шоссе четверо моряков рыли могилу для комиссара Поликарпова.
Одинцов перестал работать:
— Комиссар говорил, что мы для него — всё, что мы для него — Родина. И он тоже Родина для нас. Не буду я его в землю закапывать.
Одинцов бросил сапёрную лопатку и сел в праздности.
— Это неудобно, это совестно, — говорил Одинцову Цибулько. — Надо же спрятать человека, а то его завтра огонь на куски растаскает. Потом мы его обратно выроем — это мы его прячем пока, до победы!.. Неудобно, Даниил!
Но Одинцов не хотел больше работать. Паршин и Цибулько отрыли неглубокое ложе у подножия насыпи и положили там Поликарпова лицом вверх, а зарывать его землёй не стали. Они хотели, чтобы он был сейчас с ними и чтобы они могли посмотреть на него в свой трудный час. Мёртвую, отбитую левую руку моряки поместили вдоль груди комиссара и положили поверх неё, как на оружие, правую руку.
После того Одинцов приказал Паршину и Цибулько спать до рассвета. Красносельский, как выздоравливающий, спал уже сам по себе и всхрапывал во сне, дыша запахом сухих крымских трав. Партии и Цибулько легли в уютную канаву у подошвы откоса, поросшую мягкой травой, свернувшись там по-детски, и, согревшись собственным телом, сразу уснули.
Одинцов остался бодрствовать один. Ночь шла в редкой артиллерийской перестрелке; над городом сиял страшный, обнажающий свет врага, и до утренней зари было ещё далеко.
Наутро снова будет бой. Одинцов ожидал его с желанием: всё равно нет жизни сейчас на свете и надо защищать добрую правду русского народа нерушимой силой солдата. «Правда у нас, — размышлял краснофлотец над спящими товарищами. — Нам трудно, у нас болит душа. А фашист, он действует для одного своего удовольствия — то пьян напьётся, то девушку покалечит, то в меня стрельнёт. А нас учили жить серьёзно, нас готовили к вечной правде, мы Ленина читали. Только я всего не прочитал ещё, прочту после войны. Правда есть, и она записана у нас в книгах, она останется, хотя бы мы все умерли. А этот бледный огонь врага на небе и вся фашистская сила — это наш страшный сон. В нём многие помрут не очнувшись, но человечество проснётся, и будет опять хлеб у всех, люди будут читать книги, будет музыка и тихие солнечные дни с облаками на небе, будут города и деревни, люди будут опять простыми, и душа их станет полной». И Одинцову представилась вдруг пустая душа в живом, движущемся мертвяке, и этот мертвяк сначала убивает всех живущих, а потому теряет самого себя, потому что ему нет смысла для существования и он не понимает, что это такое, он пребывает в постоянном ожесточённом беспокойстве.