ла каплями на лоб Ани, и он вытирал их, пока не заметил, что платок промок насквозь. Он полез под койку к себе в чемодан, нашёл чистый платок и, поднимаясь с колен, увидел вошедшего в блиндаж врача.
— Где раненые? — щурясь, спросил врач.
— Вот, — указал Масленников.
— А, Клименко, — и движением, которое удивило Масленникова своим профессиональным спокойствием, врач поддёрнул рукав над часами и взял руку Ани, слушая пульс. Потом, расстегнув у Ани пояс и разрезав гимнастёрку, осмотрел рапы. Рапа на груди заставила его поморщиться. Он наскоро перевязал её и, посмотрев на Масленникова близорукими, сощуренными глазами, сказал:
— Надо немедленно эвакуировать — и на стол!
— Что? — спросил Масленников. — Ну, что?
Но врач ничего не ответил и позвал в блиндаж санитаров.
— Больше раненых нет? — обернулся он к Масленникову.
— Нет. Только убитые.
— А вы?
— Что я?
— Да голова-то.
Масленников потрогал голову, и, когда отнял руку, ладонь была красная и липкая.
— Это пустяки, — сказал он, не храбрясь, а потому, что действительно не чувствовал никакой боли.
— Ну-ка, ну-ка. — Врач вынул из кармана пузырёк со спиртом, смочил вату и протёр висок и лоб Масленникова.
— Да, действительно пустяк. Санинструктор есть в батальоне?
— Где-то должен быть.
— Пусть перевяжет, а то загрязните.
Санитары за это время уже переложили Аню с койки на холщовые носилки и, дожидаясь врача, поставили их на пол. То, что её положили на пол, Масленникову показалось грубым и обидным, хотя он десятки раз до этого видел, как раненых клали на пол или просто на землю.
— Всё, — сказал врач. — Пошли.
Когда санитары подняли носилки, одна рука Ани беспомощно свесилась. Санитар поправил её, положив на носилки.
Масленников вышел вслед за врачом, но увидел только спину шедшего сзади санитара.
Он ещё продолжал стоять в остолбенении и смотреть вслед ушедшим, когда где-то близко опять застучали автоматы. Он почти с облегчением подумал, что вот снова началось, вылез из окопа и, перебежав в следующий, спрыгнул к пулемётчикам, уже стрелявшим по немцам.
XXIII
Сабуров вернулся к себе в блиндаж сразу же после наступления темноты. Там был один Масленников, который сидел за столом и составлял донесение. Голова у него была небрежно, наискось, повязана промокшим бинтом.
— Ранили? — спросил Сабуров.
— Поцарапали.
— А где Ванин?
— Пошёл в полк представляться новому командиру.
— Ах да, ведь теперь у нас Ремизов, — вспомнил Сабуров.
— Да, — сказал Масленников. — Вот он и пошёл ему представляться.
Он повторил это, умолчав о том, что Ванин заодно обещал узнать про Аню.
Петя за плащ-палаткой гремел котелками. Сабуров и Масленников сели к столу друг против друга. Говорить не хотелось — оба не могли говорить о том, что занимало их мысли. Сабурову хотелось рассказать Масленникову о щемящем чувстве, которое он испытал сегодня в четыре часа дня. Но он стыдился и не хотел заговаривать об этом, а Масленников, знавший, что Сабурову неизвестно не только о ранении Ани, но и о том, что она вообще была здесь, колебался, сказать или не сказать, и думал, не лучше ли будет, если он пока вообще ничего не скажет.
В то время они оба сидели так друг против друга, не решаясь заговорить, их глаза в одно и то же мгновение сошлись на одном предмете — на большой санитарной сумке Ани, лежавшей под койкой. Они посмотрели на эту сумку, потом друг на друга, потом опять на сумку, и Сабуров перевёл взгляд на Масленникова.
— Анина? — спросил он, и по тону его, и по выражению лица Масленников понял, что он, несомненно, знает, что эта сумка принадлежит Ане.
— Да, — сказал он.
— А где Аня?
Когда Масленников секунду помедлил с ответом, сердце у Сабурова похолодело, внутри его всё оборвалось и осталась пустота.
— Она тут была, — сказал Масленников. — Вчера пришла, как только вы ушли... Её сегодня ранили... и эвакуировали, — вдруг почему-то повторил он холодное докторское слово.
— Когда?
— В четыре часа.
Сабуров молчал, продолжая смотреть на сумку. Он не спросил, куда Аня ранена, тяжело или легко. Когда Масленников сказал «в четыре часа», он почувствовал, что произошло несчастье. Ему не хотелось больше спрашивать.
— Её ранило тяжело, но небольшими осколками, — сказал Масленников, которому показалось, что Сабурову, должно быть, важно, что её не изуродовало, а ранило именно небольшими осколками. — В грудь, в плечо и вот сюда ещё. Но это тоже, как у меня, — царапина.
Сабуров молчал и всё ещё глядел на сумку.
— Ванин пошёл к полковнику, он, наверное, что-нибудь узнает, — продолжал Масленников.
— Хорошо, — безразлично сказал Сабуров. — Хорошо. Ты посты поверял?
— Нет, не поверял ещё.
— А ты поверь.
— Сейчас пойду, — заторопился Масленников, подумав, что Сабуров хочет остаться один.
— Нет, почему сейчас? — сказал Сабуров. — Можно потом, когда кончишь донесение.
— Нет, я сейчас пойду.
— Как хочешь, — сказал Сабуров.
Масленников вышел, а он подошёл к койке Масленникова, сел на неё, увидел на одеяле пятна крови и понял, что, наверное, Аню клали сюда. Тогда он потянулся за сумкой, поднял её и положил на койку. Он делал всё это не спеша. У него было такое ощущение, что главное несчастье уже произошло, теперь ему совсем некуда торопиться, он всё успеет. Он медленно расстегнул сумку и, ничего не вытаскивая, несколько минут смотрел на то, что лежало в ней. Потом так же медленно начал вынимать всё, одно за другим. Сумка была туго набита: в ней лежали аккуратно сложенная пилотка, зубная щётка и мыло, два полотенца, один носовой платок. В другом отделении были медикаменты — он их не тронул. Потом он вынул две новые зелёные медицинские петлицы с привинченными к ним кубиками, потом маленькую деревянную круглую коробочку, которую он открыл и увидел там иголки и нитки. Он закрыл её. Последнее, что он, побледнев, вынул из сумки, были рубашки — две солдатские рубашки, большие, не по росту, у одной из них были подвёрнуты и подшиты рукава, так же как на шинели, тогда, когда он встретил Аню в окопе и поцеловал её руки там, где были ссадины. И он подумал, что вот именно тогда, наверное, увидел её в последний раз и больше никогда не увидит. Упав лицом на все эти разбросанные по койке вещи, он заплакал, уже ничего больше не замечая вокруг себя.
Когда через полчаса в блиндаж вошёл Ванин, Сабуров сидел у стола в своей обычной позе, откинувшись спиной к стене и вытянув ноги. На лице его не было выражения печали или страдания. Он встретил Ванина тяжёлым, пристальным взглядом. Это был взгляд человека, потерявшего что-то, без чего он не представлял своей жизни, и всё-таки решившего продолжать жить, взгляд человека, у которого вынули кусок души и ничего не вложили на это место.
Ванин подошёл к столу и сел напротив Сабурова. Они помолчали.
— Ну что? — спросил Сабуров.
Ванин понял, что он не ждёт хорошего ответа.
— Ранение тяжёлое. Здесь только перевязали и отправили на ту сторону.
— Разве Волга совсем стала?
— Да, стала. Сегодня первых раненых переправляют.
— Да... — сказал Сабуров. — Ну, что ж, — и опять замолчал.
Тогда Ванин вдруг, помимо своей воли, стал ему говорить всё, что обычно говорят в таких случаях. Сам сердись на себя за это, но не в состоянии удержаться, он говорил то, что совсем не нужно было говорить, — что всё это обойдётся, что ранение, конечно, тяжёлое, но не опасное, что пройдёт месяц и они снова увидятся с Лией, и вообще всё будет в порядке, и они здесь (он даже ударил рукой по столу), именно здесь ещё отпразднуют свадьбу.
Судя по выражению лица Сабурова, несколько раз можно было ожидать, что он прервёт Ванина. Но он слушал и молчал. И когда Ванин под этим взглядом осёкся и перестал говорить, выражение лица Сабурова не изменилось, настолько ему было всё равно, говорят сейчас или не говорят, утешают его или не утешают. Когда Ванин замолчал, Сабуров только ещё раз повторил:
— Ну, что ж...
Потом стянул сапоги, лёг на койку и, не притворяясь, что спит, лежал безмолвно, не делая ни одного движения. Он лежал с закрытыми глазами и беспощадно, во всех подробностях, вспоминал этот день, в который — кто знает! — могло бы ничего не случиться, будь он сам всё время здесь, а не за сто метров отсюда.
В это время двое санитаров несли Аню на носилках через Волгу. За островом, на коренном течении, лёд был толще и уже установился санный путь, но через ближайшую волжскую протоку до острова, почти километр, раненых сегодня несли но ещё не окрепшему льду. Волга стала только вчера. Немцы не думали, что по ней уже могут что-то тащить или везти, и над Волгой стояла странная тишина. Кругом всё было белое, неподвижное, и только снег, всё ещё продолжавший падать, чуть-чуть поскрипывал под сапогами санитаров.
Нести было далеко; санитары несколько раз осторожно ставили носилки на лёд и, постояв некоторое время на одном месте, похлопав замерзшими руками, потом снова всовывали их в рукавицы и брались за носилки. С того берега, навстречу раненым, двигались люди, посланные из тыла дивизии, чтобы наметить трассу завтрашнего санного пути, найти, где лёд потвёрже. Они шли, притопывая, пробуя лёд ногами. Один из них, немолодой высокий красноармеец, прошёл совсем близко от носилок, на которых несли Аню, и остановился.
— Что, сестрицу ранило? — спросил он у санитаров и, повернувшись, прошёл несколько шагов рядом с носилками.
— Да, — ответил санитар.
— И шибко её ранило?
— Шибко, — подтвердил санитар. — У тебя закурить нет?
— Есть.
Санитары поставили носилки, и красноармеец замерзшими, негнущимися пальцами насыпал им по щепотке табаку. Они начали свёртывать самокрутки.
— Что же вы положили её? Не заморозите?