Священная война. Век XX — страница 59 из 99

   — Я понимаю эти слова так, — ответил Проценко, — что товарищ Сталин сказал их седьмого ноября, значит, они должны скоро исполниться. Во всяком случае, до февраля.

   — Почему до февраля?

   — А потому, что если бы после февраля, — он бы сказал их двадцать третьего февраля, а если бы после мая, так сказал бы их первого мая. Такие слова на войне раньше времени не говорятся.

Проценко выжидательно посмотрел и понял по ответному взгляду, что и сам Матвеев такого же мнения на этот счёт.

   — Так как же? Чи прав я, чи ни?

   — Прав. Только надо додержаться.

   — Додержаться? — переспросил Проценко так, словно это слово показалось ему обидным. — Я лично, товарищ член Военного совета, не думаю дожить до того часа, когда немец будет здесь, где мы с вами сидим. Пока я жив, этого не будет.

Матвеев чуть заметно поморщился: слова Проценко показались ему слишком громкими.

Но Проценко, сказавший их от души, сразу же вслед за этим перешёл к текущим житейским делам и просьбам.

Текущими делами были пополнение боеприпасами (что Матвеев обещал), вылеты ещё большего количества У-2 по ночам (что Матвеев тоже обещал) и, наконец, присылка нескольких командиров из армейского резерва (в чём со свойственной ему быстротой и краткостью член Военного совета тут же отказал).

Матвеев был доволен, что упрямый и хитрый Проценко оказался настолько хитрым, чтобы сразу понять, зачем Матвеев приехал к нему, и не настолько упрямым, чтобы расспрашивать о подробностях. Поэтому, хотя уже пора было двигаться в обратный путь, Матвеев согласился задержаться и выпил две кружки крепкого чаю, о котором Проценко, любивший похвастаться, сказал почему-то, что он цейлонский и с цветком.

   — С цветком так с цветком, — согласился Матвеев. — Главное, что горячий.

Проводив Матвеева до порога и вернувшись к себе, Проценко приказал Вострикову подать карту. Востриков подал ему схему, сделанную от руки в штабе дивизии. Схема изображала те пять кварталов, где дралась в последнее время дивизия.

   — Карту, а не схему!

Тогда Востриков принёс общий план Сталинграда, на котором был виден весь растянувшийся вдоль Волги шестидесяти километровый город.

На этот раз Проценко рассмеялся:

   — Да нет, не эту. Большую карту. Цела она у тебя?

   — Какую большую?

   — Большую, всего фронта.

   — А... цела.

Востриков долго копался в чемодане, отыскивая карту, которую давно не вынимали.

И именно оттого, что Востриков так долго искал её, Проценко подумал о том, как безраздельно он сам привязал все свои мысли к Сталинграду и как мало последнее время думал обо всём, остальном — так мало, что целых два месяца не вынимал карту фронтов.

Когда Востриков расстелил перед ним на столе карту, где были старые, ещё сентябрьские пометки, Проценко, разгладив её руками, склонился над ней и задумался. Он стал глазами отыскивать города, реки и отметки прежних позиций, и у него возникло такое чувство, как будто он вылез из своих домов и кварталов, из Сталинграда на волю. Увидев всю огромность карты, он с полной ясностью почувствовал, что значит Сталинград, если, несмотря на то, что это всего лишь точка на огромной карте, — все другие города и все люди, которые в них живут, последние два месяца живут именно этой точкой — Сталинградом, и в частности этими пятью кварталами и блиндажом, в котором сидит он, Проценко. Он с новым интересом посмотрел на карту. И обе руки его невольно поползли по ней тем же движением, что и руки члена Военного совета фронта, и сомкнулись где-то на западе, далеко за Сталинградом.

И в этом движении было не только случайное совпадение, но и закономерность, потому что на войне самые крупные стратегические решения где-то в основе своей бывают ясны и общепонятны благодаря их простоте, рождённой железной логикой правильно понятых обстоятельств.

Под утро, но с таким расчётом, чтобы все могли ещё затемно вернуться к себе, Проценко созвал у себя командиров полков и батальонов.

Ночью через Волгу наконец перетащили по льду санный обоз с продовольствием и водкой, и в тесном блиндаже Проценко на столе были разостланы газеты и стояло несколько фляг с водкой, а взамен стаканов — аккуратно обрезанные банки из-под американских консервов. На двух блюдах лежала нарезанная толстыми кружками колбаса и подогретое консервированное мясо с картошкой. В центре стоила тарелка, на которой повар, решив блеснуть, устроил витиеватое сооружение из масла, с завитушками и розочками.

Проценко сидел на своём обычном месте, в углу. В блиндаже было жарко натоплено. Против обыкновения, на генерале была не гимнастёрка, а вытащенный из чемодана чистый китель; китель был расстегнут, и из-под него сверкала белизной рубашка. Сегодня ночью для Проценко вскипятили воду, и за час до прихода гостей он вымылся здесь же, в блиндаже, в детской оцинкованной ванночке, в которой мылся уже не первый раз, но ни за что не признался бы в этом никому. Проценко сидел распаренный и благодушный, ощущая приятную свежесть от полотна рубашки.

Обстановка тесный блиндаж, длинный стол и хозяин, сидевший в распахнутом кителе во главе стола, вызвали у вошедшего Ремизова неожиданную ассоциацию.

   — У вас, товарищ генерал, совсем как на море.

   — Почему на море?

   — Как в кают-компании.

Собрались почти всё одновременно. Ремизов с пунктуальностью старого военного явился ровно в 18.00, а остальные — кто раньше на две минуты, кто позже. Сабуров пришёл последним, с опозданием на пять минут: в ходе сообщении он споткнулся и сильно ушиб колено.

   — Простите за опоздание, товарищ генерал.

   — Ничего, нальём тебе штрафную, не будешь в другой раз опаздывать.

   — Садитесь, — пригласил Ремизов, подвигаясь на табуреты, — со мной пополам. Вот так, в тесноте, да не в обиде.

   — Прошу всех налить.

Когда все налили водку и наступила тишина, Проценко сказал:

   — Я сегодня собрал вас не на совещание, а просто чтобы встретиться, посмотреть в глаза друг другу. Может быть, не все мы доживём до светлого часа (слова «светлый час» прозвучали у него торжественно), но дивизия наша — доживёт! И мы выпьем за то, — он встал, и все поднялись вслед за ним, — что скоро наступит и на нашей улице праздник!

И в том, как он произнёс сейчас эти слова, тоже была какая то особая торжественность.

После тоста наступило молчание. Все азартно закусывали, в последние дни с едой было плохо и недоедания не замечали только потому, что слишком уставали. Потом был провозглашён второй тост, уже традиционный в каждой уважающей себя дивизии, — за то, чтобы она стала гвардейской.

Сабуров, сидевший напротив Проценко, внимательно наблюдал за генералом, которого знал давно и хорошо. Сейчас он несколько раз замечал, что Проценко начинает фразу так, словно хочет сказать что-то важное, известное только ему одному, но посередине останавливается и переводит разговор на другое, с трудом сдерживая себя.

Когда пришла пора расходиться, Проценко ещё раз обвёл взглядом сидевших за столом.

«Вот сидит Ремизов, — думал он, — до него полком командовал Попов, — его нет, до Попова — Бабченко, — его тоже нет. Вот сидит Анненский, он, может быть, и слабоват немножко для командира полка, пока ещё слабоват, но зато он прошёл всю школу осады, и полк его прошёл, и всё-таки он может командовать. Вот сидит Сабуров, сидит и не знает о себе того, что если, не дай бог, убьют или ранят Ремизова, или Анненского, или командира восемьдесят девятого полка Огурцова, то он, Проценко, если сам к тому времени будет жив, назначит Сабурова командиром полка. И все эти люди кругом не знают, какая судьба им выпадет на войне, чем они будут ещё командовать, где будут сражаться и под стенами каких городов найдут свою смерть, если найдут её».

И Проценко, который уже давно, каждодневно и беспрерывно, был по уши занят делами, хлопотами, сводками и донесениями — всей повседневностью войны, увидев сейчас вместе всех этих, собравшихся за столом, усталых людей, своих командиров, вдруг впервые, словно взглянув на них со стороны, почувствовал что-то волнующее, что заставляет холодеть спину, от чего подкатывает ком к горлу, о чём будут потом писать в истории и чему будут завидовать не испытавшие этого потомки.

Ему захотелось сказать на прощание какие-то особенные, высокие слова, но, как это часто бывает, он не нашёл их, так же, как не находил их в другие, самые решительные и, быть может, самые красивые минуты своей жизни. Он просто поднялся и сказал:

   — Ну, что же, друзья, пора, утром — бой.

Все поднялись. Он пожал каждому руку, и один за другим все вышли. Он задержал только Сабурова.

   — Присядь на минуту, Алексей Иванович. Сейчас пойдёшь.

Проценко решил проверить, как поняли присутствующие то, что он хотел им сказать, и, оставшись вдвоём, спросил Сабурова:

   — Ты меня понял, Алексей Иванович? Понял меня?

   — Понял, товарищ генерал. Очень хочется дожить до этого часа.

   — Вот именно, вот именно, — сказал Проценко, — очень хочется дожить. Я с завтрашнего дня стану чаще голову пригибать, когда по окопам ходить буду, — до того хочется дожить. И тебе советую.

Они помолчали с минуту.

   — Курить хочешь? — Проценко протянул Сабурову папиросу.

   — Спасибо.

Они закурили.

   — Мне Ремизов доложил насчёт твоей беды. Я к начальнику тыла человека отправил сегодня, дал приказание ему, чтобы он попутно узнал, в какой госпиталь попала. Чтобы ты след не потерял.

   — Спасибо, товарищ генерал, — сказал Сабуров почти равнодушно. Он мучился не оттого, найдёт или не найдёт Аню; он знал, что, если она будет жива, он обязательно найдёт её, — но жива ли она? И рядом с этим самым страшным вопросом то, о чём говорил Проценко, — найдёт он или не найдёт её, сейчас почти не волновало Сабурова. — Большое спасибо, товарищ генерал, — повторил он. — Разрешите идти?

XXV


Хоть говорят, что страдание удлиняет время, но первые три дня, которые прожил Сабуров после случившегося с Аней несчастья, промелькнули так же быстро, как и все сталинградские дни. Когда он впоследствии пробовал вспомнить своё душевное состояние в те дни, ему казалось, что кругом была только одна война. Боль потери была такой постоянной, неуходящей, что именно от её беспрерывности он забывал, что она есть.