Прибежала сестра Таня, щёлкнула на стене выключателем.
— Это что ещё такое? Сейчас же по местам! — Но губы её никак не складывались в обычную строгость. Наша милая, терпеливая, измученная бессонницами сестрёнка! Тоненькая, чуть ли не дважды обёрнутая полами халата, перехваченная пояском, она всё ещё держала руку на выключателе, вглядываясь, что мы натворили. — Куда это годится, всё перевернули вверх дном. Взрослые люди, а как дети... Бугаёв! Поднимите подушку. Саенко! Сейчас же ложиться! Здесь Анатолий Сергеевич, зайдёт — посмотрит.
Таня подсела к Копёшкину и озабоченно потрогала его пальцы.
— Спите, спите, Копёшкин. Я вам сейчас атропинчик сделаю. И всем немедленно спать!
Но никто, казалось, не в силах был утихомирить пчелино загудевшие этажи. Где-то кричали, топали ногами, выстукивали морзянку на батарее. Анатолий Сергеевич не вмешивался: наверно, понимал, что сегодня и он был не властен.
Меж тем за окном всё чаще, всё гуще взлетали в небо пёстрые, ликующие ракеты, и от них по стенам и лицам ходили цветные всполохи и причудливые тени деревьев.
Город тоже не спал.
Часу в пятом под хлопки ракет во дворе пронзительно заверещал и сразу же умолк госпитальный поросёнок...
Едва только дождались рассвета, все, кто был способен хоть как-то передвигаться, кто сумел раздобыть более пли менее нестыдную одёжку — пижамные штаны или какой-нибудь халатишко, а иные и просто в одном исподнем белье, — повалили на улицу. Саенко и Бугаев, распахнув для нас оба окна, тоже поскакали из палаты. Коридор гудел от стука и скрипа костылей. Нам было слышно, как госпитальный садик наполнялся бурливым гомоном людей, высыпавших из соседних домов и переулков.
— Что там, Михай?
— Аяй яй... — качал головой молдаванин.
— Что?
— Цветы несут... Обнимаются, вижу... Целуются, вижу...
Люди не могли наедине, в своих домах переживать эту ошеломляющую радость и потому, должно быть, устремились сюда, к госпиталю, к тем, кто имел отношение к войне и победе. Кто-то снизу заметил высунувшегося Махая, послышался девичий возглас «держите!», и в квадрате окна мелькнул подброшенный букет. Михай, позабыв, что у него нет рук, протянул к цветам куцые предплечья, но не достал и лишь взмахнул в воздухе пустыми рукавами.
— Да миленькие ж вы мои-и-и! — навзрыд запричитала какая-то женщина, увидевшая беспомощного Михая. — Ох да страдальцы горемычныи-и-и! Сколько кровушки вашей пролита-а-а...
— Мам, не надо... — долетел взволнованно-тревожный детский голос.
— Ой, да сиротинушки вы мои беспонятныи-и-и! — продолжала вскрикивать женщина. — Да как же я теперь с вами буду! Что наделала война распроклятая, что натворила! Нету нашего родимова-а-а...
— Ну не плачь, мам... Мамочка!
— Брось, Пасть. Глядишь, ещё объявится, — уговаривал старческий мужской голос. — Мало ли что...
— Ой да не вернётся ж он теперь во веки вечныи-и-и...
И вдруг грянул неизвестно откуда взявшийся оркестр:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой...
Музыка звучала торжественно и сурово. Ухавший барабан будто отсчитывал чью-то тяжёлую поступь:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна...
Но вот сквозь чёткий выговор труб пробились отдельные людские голоса, потом мелодию подхватили другие, сначала неуверенно и нестройно, но постепенно приладились и, будто обрадовавшись, что песня настроилась, пошла, запели дружно, мощно, истово, выплёскивая ещё оставшиеся запасы святой ярости и гнева. Высокий женский голос, где-то на грани крика и плача, как остриё, пронизывал хор:
Идёт война народна-йа-ая-я...
От этой песни всегда что-то закипало в груди, а сейчас, когда нервы у всех были на пределе, она хватала за горло, и я видел, как стоявший перед окном Михай судорожно двигал челюстями и вытирал рукавом глаза. Саша Самоходка первый не выдержал. Он запел, ударяя кулаком по щитку кровати, сотрясая и койку и самого себя. Запел, раскачиваясь туловищем, молдаванин. Небритым кадыком задвигал Бородухов. Вслед за нами песню подхватили в соседней палате, потом наверху, на третьем этаже. Это была песня-гимн, песня-клятва. Мы понимали, что прощаемся с ней — отслужившей, демобилизованной, уходящей в запас.
Оркестр смолк, и сразу же без роздыха, лихо, весело трубы ударили «Яблочко». Дробно застучали каблуки.
Эх, Гитлер-фашист,
Куда топаешь?
До Москвы не дойдёшь —
Пулю слопаешь...
Частушка была явно устаревшая, времён обороны Москвы, но в это утро она звучала особенно злободневно, как исполнившееся народное пророчество.
И уже совсем разудало, с бедовым бабьим ойканьем, с прихлопывавшем в ладоши:
Я по карточкам жила
Четыре годочка,
Ненаглядного ждала
Своего дружочка!
Э-ой-ой-ой, йи-и-и-их...
Между тем начался митинг. Было слышно, как что-то выкрикивал наш замполит. Голос его, и без того не шибко речистый, простудно-осиплый, теперь дрожал и поминутно рвалси: видно, замполит и сам порядочно волновался. Когда он неожиданно замолкал, мучительно подпирая нужные слова, неловкую паузу заполняли дружные всплески аплодисментов. Да и не особенно было важно, что ом сейчас говорил.
Часу в девятом в нашу дверь посмело постучали.
— Давай, кто там?! — отозвался Саша Самоходка.
— Разрешите?
И палату вошёл ветхий старичок с фанерным баулом и каким-то зачехлённым предметом под мышкой. На старичке поверх чёрного сюртука был наброшен госпитальный халат, волочившийся по полу.
— С праздником вас, товарищи воины! — Старичок снял суконную зимнюю кепку, показал в поклоне восковую плешь. — Кто желает иметь фотографию в День Победы? Меть желающие?
— Какие тебе, батя, фотографии, — сказал Саша Самоходка, — на нас одни подштанники.
— Это ничего, друзья мои. Уверяю вас... Доверьтесь старому мастеру.
— Старичок присел перед баулом на корточки, извлёк новую шерстяную гимнастёрку, встряхнул его, как фокусник, перекинул черва плечо, после чего достал чёрную кубанку с золочёным перекрестием по красному верху.
— Это всё в наших руках. Пара пустяков... Итак, кто, друзья мои, желает первым? — Старичок оглядел палату поверх жестяных очков, низко сидевших на сухом хрящеватом носу. — Позвольте начать с вас, молодой человек.
Старичок подошёл к Михаю и проворно, будто на малое дитя, натянул на безрукого молдаванина гимнастёрку.
— Всё будет в лучшем виде, — приговаривал фотограф, застёгивая на растерявшемся Михае сверкающие пуговицы. — Никто ничего не заметит, даю вам моё честное слово. Теперь извольте кубаночку... Прекрасно! Можете удостоверяться. — Старичок достал из внутреннего кармана сюртука овальное зеркальце с алюминиевой ручкой и дал Михаю посмотреть на себя. — Герой, не правда ли? Позвольте узнать, какого будете чину?
— Как — чину? — не понял Михай.
— Сержант? Старшина?
— Нэ-э... — замотал головой Михай.
— Он у нас рядовой, — подсказал Саша.
— Это ничего... Если правильно рассудить — дело не в чине.
Старичок порылся в бауле, откопал там новенькие, с чистым полем пехотные погоны и, привстав на цыпочки, пришпилил их к широким плечам Михая.
— Желаете с орденами?
— У него при себе нету, — ответил за Михая Самоходка. — Сданы на хранение.
— Это ничего. У меня найдутся. Какие прикажете?
— Не надо... — покраснел Михай. — Чужих не надо.
— Какая разница? Если у вас есть свои, то — какая разница? — приговаривал старичок, нацеливаясь в Михая деревянным аппаратом на треноге. — Я вам могу подобрать точно такие же.
— Нет, не хочу.
— Скромность тоже украшает... Так... Одну секундочку... Смотреть прошу сюда... Смотреть героем! Не так хмуро, не так хмуро. Ах, какой день! Какой день!
После Михая фотограф прямо в койке обмундировал в ту же гимнастёрку Сашу Самоходку. Саша, хохоча, пожелал сняться с орденами.
— «Отечественная», папаша, найдётся? — спросил он, подмигивая Бородухову.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— И «Славу» повесь.
— Можно и «Славу». Можно и полного «кавалера», — нимало не смутившись, предложил старичок, видимо поняв, что Саша всё обращает в шутку.
— А ты, папаша, в курсе всех регалий! Тогда валяй полного! Дома увидят — ахнут. Только не пойму, — изумлённо хохотал Самоходка, — как же меня с такой ногой? Койка будет видна.
— Всё сделаем честь по форме. Была бы голова на плечах — будет и фотография. Так я говорю? — тоже шутил старичок, морщась в улыбке. — Зачем нам кровать? Кровать солдату не нужна. Всё будет, как в боевой обстановке.
Фотограф выудил из баульчика полотнище с намалёванным горящим немецким танком.
— Подойдёт? Если хотите, имеется и самолёт.
— Давай танк, папаша! — покатывался со смеху Самоходка. — А гранат не дашь? Противотанковую?
— Этого не держим, — улыбнулся старичок.
На карточке должно было получиться так, будто Саша находился не на госпитальной койке в нижнем белье, а на поле сражения. Он якобы только что разделался с немецким «тигром» и теперь, сдвинув набекрень кубанку, посмеивался и устраивал перекур.
— Ну и даёт старикан! — реготал Самоходка.
— В каждом доме, молодой человек, имеется своё искусство.
— Понимаю: не обманешь — не проживёшь, так, что ли?
— Это вы напрасно! К вашему сведению, я даже генералов снимал и имел благодарности.
— Тоже «в боевой обстановке»?
— Весёлый вы человек! — жиденько засмеялся старичок и погрозил Самоходке коричневым от проявителя пальцем.
На меня гимнастёрка не налезла: помешала загипсованная оттопыренная рука.
— Хотите манишку? — вышел из положения старичок, который, видимо, уже давно специализировался на съёмках калек и предусмотрел все возможные варианты увечья. — Не беспокойтесь, я уже таких, как вы, фотографировал. Уверяю вас: всё будет хорошо.