Священное ремесло. Философские портреты — страница 21 из 84

Конец трагедии).


Комментарий Луначарского, наркома просвещения:

Так идут державным шагом,

А поодаль ты, поэт,

За кроваво-красным стягом,

Подпевая их куплет.

Их жестокого романса

Подкупил тебя трагизм.

На победу мало шанса,

Чужд тебе социализм, —

Только знай, поэт мой чуткий, —

Сзади к армии пристал:

Не теряя ни минутки,

Ты вперед бы поспешал.

Красной армии колонны

Догони-ка авангард…

(Там же, по А. Якобсону)

И наконец – самого Блока:

«Вы послушайте только – говорит поэт. Бродить по улицам, ловить отрывки незнакомых слов. Потом – прийти вот сюда и рассказать свою душу подставному лицу.

Половой:

Непонятно-с, но весьма утонченно-с… (Срывается со стула и бежит на зов посетителя. Поэт пишет в книжке)». (Из драмы Незнакомка).

VII

Тот ли Христос, что мелькнул в метелях Двенадцати, был услышан Блоком и в песне дедов? Вправду ли, Христос из «верхнего угла “убийства Катьки”», – как писал Блок художнику Анненкову, делавшему обложку для первого издания поэмы, – и Христос, отразившийся в средоточии музыкальной тайны Блока, неотличимы друг от друга? Тогда согласимся с мнением когда-то номенклатурных критиков, готовых потерпеть Христа лишь в качестве сомнительной, темной метафоры для пожара революции, познавшей свою историческую необходимость. Или же сойдемся на более либеральной, эстетической точке зрения, что «образ Христа» – один из тысячи тысяч, созданных мировым искусством – неповторим у Блока разве что мелодией своей, но не смыслом, не Именем, не Реальностью? Или же такую мелодию, такой образ в душе художника мы решимся соотнести с Подлинником веры Христовой?


Бердяев говорил: в одно и то же время в России жили величайший русский святой Серафим Саровский и величайший русский поэт Александр Пушкин, никогда даже не слыхавшие друг о друге. Приводя этот пример безнадежного и горестного разделения двух путей – спасения и творчества – тех путей, которым, по мысли его, надлежит непременно встретиться, Бердяев сам едва ли подозревал, что мог бы взять для примера двух своих современников. Почти в одно и то же время и почти поблизости друг от друга жили отец Иоанн Кронштадтский, имевший дар прозорливости и исцеления словом, и Александр Блок, поэт-медиум, причастный духам истории и ритму ее. Где-то, должно быть, мелькнули в газетной сутолоке их имена (начиналась эпоха всевластия коммуникаций), донесшиеся – одно для другого – лишь шумом, докучным и праздным, и сгинули еще горше и безнадежней. Между тем оба были мистики, ясновидцы, но острота их разделения, их полнейшей несхожести может быть только оттенена тем, что оба они – и святой и поэт – видели в своем служении Христа и писали о Нем. Но ничего, конечно, не могла иметь общего Моя жизнь во Христе со «сжигающим Христом» из раскольничьей песни или «в белом венчике» впереди петроградского патруля. Хотя в книге св. Иоанна Кронштадского Христос был тоже по-своему сжигающим. Но иначе. Как не имел ничего общего Христос спасения и умной молитвы со Христом бури и апокалипсиса в давно обособившихся друг от друга поэтических и конфессиональных мирах литургии и лирики.


Пути их разошлись далеко, теперь уж и концов не сыскать. Но именно в Блоке, как перед долгой ночью, мелькнул какой-то отблеск христианской православной культуры, на миг показался как будто прощальный знак ее. Пбо трагедия отречения и разгула, трагедия пленения стихиями и «татарской волей», выношенная им, в нем созревшая, разлитая им по тончайшим лирическим сосудам, была пережита им все-таки, по-розановски говоря, «около церковных стен». Те поля и холмы, по которым в молодости он бродил за своими видениями, музыкально породнились с разбросанными по ним храмами (еще живыми тогда), и отголосок молитв и таинств смешался в его стихах с другими голосами. Блок – паладин, богохульник, одержимый, Моцарт, несущий в себе непрерывно рождающийся поток мелодий, Блок, умевший с пушкинским всечеловечием быть и немецким романтиком и «рыцарем бедным» у ног Прекрасной Дамы, и Рыцарем-Страданье из средневековой Бретани, Блок с «лицом флорентийца эпохи Возрождения» (Горький) оставался все же «блудным сыном» своей Церкви, и понять его нельзя из какого-то самозамкнутого исторического или лирического «остранения». В нем – обрыв, срыв, обвал, и в нем же – какое-то обетование. Он – великий поэт страны, где, вправду сказать, мало сделала успехов гуманная цивилизация и общечеловеческая нравственность, но где среди тьмы, мятежа и дикости неведомым чудом вырастают солнечные колосья святости, существа из рода Богородицы, но и где сыновья добрых священников идут в нигилисты и бомбометатели, и у верующих матерей дети закипают черной злобой, стреляют в кондовую, избяную Святую Русь, и даже это икающее, отслюнивающее купоны под образами животное может в какой-то хмельной стихии сохранить в себе лик той единственной, той блоковской России, что «всех краев дороже мне».


Кто-то сказал: именно такая Россия, в которой, в сущности, можно было только гибнуть, была ему дорога. Ибо Россия с парламентом, с буржуазной устроенностью, с уютом, с мадмуазелью, играющей на фортепьяно за стеной, была ему инстинктивно – или музыкально – отвратительна.


Душа Блока была как будто полем враждования двух одолевающих друг друга сил, и он, мистик и медиум, был беззащитен перед обеими. В своей лирической клети она билась о Христа, словно разрушая какие-то окутывающие его завесы, и то и дело закрываясь ими снова, забыв о древней истине, что Бог готов, но мы не готовы.


В «музыке Революции» Блоку в последний раз удалось временно помирить по-своему обе владевшие им стихии, – соединить Христа и «Другого». «Демон некогда повелел Сократу слушаться духа музыки», – писал он в Интеллигенции и Революции, и мы ощущаем в том духе ледяное притяжение смерти, посылаемое лирическими волнами и заключаемое в гармонию. Гармония – благодатная и оскверненная, противоестественный и нерасторжимый для Блока союз музыки и смерти, несет в себе мучительное двоение. Христос воплощается в ней, раздвигая пелены, туманы, стихии, но приходит к поэту всегда преломленным, раздвоенным. Блок встречает Его в Метели и Революции, называет Его то Грядущим, то Голубым Всадником, то Младенцем в сожженной душе, но подлинного, единственного Имени Его, открываемого лишь Церковью и Евангелием, угадать не может. Демон или посланный им «дух музыки» как будто похищает его в последний момент. «Что тебе Христос – то мне не Христос», – пишет он своему другу (1905), – …пустое слово для меня, термин, отпадающий, “как прах могильный”…» (1904), но у какого еще поэта мы находим такое обнажение его гармонической тайны?

Христос! Родной простор печален!

Изнемогаю на кресте!

И челн твой будет ли причален

К моей распятой высоте?

И если попытаться отыскать слово, в котором соединились бы его «религиозный опыт» и «гражданское чувство», то этим словом будет боль о русской Церкви. Боль – немыслимое и русское смешение ненависти и любви, как и блоковское соединение гибели и гармонии, дедовской песни, созидающей храмы, и «музыки Революции», их оскверняющей. Музыка эта звучит у Блока порой так коряво и вздорно, что мы не слышим в ней ничего, кроме уязвленной ярости: – «Почему дырявят древний собор? – Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой» (Интеллигенция и Революция, канун Двенадцати), то вдруг сменяется тоскливой нежностью: «…сиротливая и деревянная церковь среди пьяной и похабной ярмарки…» (Дневник, после Двенадцати). И снова ярость и нежность вместе – в споре, в боли, в гармонии.


Открыв Добротолюбие, Блок поражается, сколь жив для него опыт подвижников и сколь мертвы слова Св. Писания, которыми те толковали его. В глубине своей поэтический его опыт берет начало в опыте аскетическом. «Мне лично занятно, – пишет он матери, – что отношение Евагрия к демонам точно таково же, каково мое к двойникам, например в статье о символизме».


У Евагрия: «Все бесовские помыслы вносят в душу представления чувственных вещей; запечатленный ими ум вращает образы этих вещей в самом себе. Следовательно, исходя из [представляемой] вещи можно узнать приближающегося [к нам] беса» (Добротолюбие, том 1).


У Блока – саморазгадывание искусства средствами самого искусства. Никто не может так глубоко заглянуть в душу художника, если художник не подарит собственного зрения. «Он полон многих демонов, – говорит Блок, – (иначе называемых “двойниками”), из которых его злая творческая воля создает по произволу постоянно меняющиеся группы заговорщиков. В каждый момент он скрывает, при помощи таких заговоров, какую-то часть души от самого себя. Благодаря этой сети обманов, – тем более ловких, чем волшебнее окружающий сумрак, – он умеет сделать своим орудием каждого из демонов, связать контрактом каждого из двойников; все они рыщут в лиловых мирах, добывают ему лучшие драгоценности, – все, что он пожелает: один принесет тучку, другой – вздох моря, третий – аметист, четвертый – священного скарабея, крылатый глаз. Все это бросает господин их в горнило своего художественного творчества и, наконец, при помощи заклинаний, добывает искомое – себе самому на диво и на потеху; искомое – красавица кукла» (О современном состоянии русского символизма).


Искомое, кукла – другое имя гармонии…

VIII

«Поэт – сын гармонии, и ему дана какая-то роль в мировой культуре». Но эта роль вовсе не «гармоническая», она историческая. Время и духи времени – вот новые наследники собранных им богатств – и тучек, и вздохов моря, и священных сосудов. Правда, таинства уже не совершаются в них. Закоулки души праздно выставлены в музеях. «Звуковые волны» вводятся в нужное русло хозяевами истории. Стихии, среди которых некогда рождалась гармония, служат экскурсоводами при «красавице кукле» – душе поэта. Днем, когда музей открыт, они обстоятельно объясняют роль поэта в том великом деле, с которым он породнился в «духе музыки». А ночью, сбросив маски, они опять становятся демонами, опять