Священное ремесло. Философские портреты — страница 31 из 84

но это отсутствие невыразимо. Его страдание безгласно. Но именно немота его придает шестовской философии ее непроявленную, настоящую силу. Сила эта могла бы мгновенно исчезнуть, как только все «необычайное и гадательное» получило бы некое автономное существование, мистически обособилось бы, «устроилось» и стало бы себя выставлять: глядите: «Необычайное!», Неизведанное!», «Не разгаданное еще никем!», – но нигде этого не происходит, и сила шестовской мысли не ослабевает никогда. «Гадательное» закрывает у него Того, Кто есть. Того, Кто диктует заповеди с Синая. Но Шестов в какой-то доле прав, когда говорит: «сказавший: “Бог существует” – теряет Бога». Сказавший: «Бог существует» остается в плоскости умозрения. Вера не начинает с утверждения: Бог есть. Она говорит: «Верую во Единого Бога Отца…» Она называет Бога, исповедует себя в обращении и Имени.

«Проблема Бога обнаруживает противоречие внутри самой философии, – читаем мы в книге Жана Даньелу. Ибо цель философии – доказать существование Бога, но она может сделать это лишь признав свою беспомощность»[90]. В философском утверждении: «Бог есть» смысловое ударение неизбежно притягивает к себе глагол, а существительное, которое заключает в себе имя Бога, слегка окутывается умозрительным туманом, так что вере бывает нелегко узнать Его. Но все умозрительное – лишь тусклое стекло, за которым нельзя угадать ничего. И вот Шестов с каким-то рассчитанным безумием, которое всегда таится в его строгой речи, бросается на все эти стекла, чтобы разбить их.

Не это ли безумие, отстоявшееся, отрезвевшее (Шестов трезв и тогда, когда говорит об экстазах), не отчаянное, но отчаявшееся проскальзывает и в его учении о вере, за которым скрывается не учение, но вопль о свободе Божьей? Вера есть экзистенциальный прорыв из царства скованности в царство свободы, где вдруг (обязательно – вдруг!) все становится возможным. Возможно все, кроме того, чтобы вера открывала людям истинного Бога и соединяла Бога с людьми и людей друг с другом. В книге о Киркегоре Шестов говорит его устами: «Веру нельзя опосредствовать через общее; это значило бы отменить ее. В этом и есть парадокс веры, и один человек в этом не может понять другого… Человек может стать рыцарем веры, если он всецело возьмет на себя парадокс – иначе он никогда рыцарем веры не станет. Товарищество в этих делах немыслимо».

Но парадокс веры – не в том, что Бог недоступен, а в том, что Бог доступен. Любой из нас, вовсе не рыцарь, но поденщик и мытарь, плоть и кровь, может узнать в Нем Создателя и Отца, молиться Ему, встретить Его, взывать к Нему, открыть Его в себе единым безусильным и благодатным порывом. Дано любому разрушить те стены, которые, отгородившись от Бога, он сам возвел вокруг себя. Каждый из нас может окликнуть Его сердцем, и Он откликнется. Парадокс веры есть сама реальность веры, «банальность» веры среди людей и только. Именно притязание на абсолютное, а значит и на абстрактно-рассудочное, человеческое одиночество этот парадокс снимает, переводит его в ранг философских антиномий, запирает в умозрительной клетке. Ибо в умозрении, когда оно живет лишь собой или борьбой с самим собой, сказывается лишь внутренняя замкнутость человека; умозрение иссякает, становится праздным в диалоге, в вопрошании и ответе, в живой связи «я» и «Ты». То, что всего удивительней, начинается как раз там, где одиночество, такое философское «одиночество на высотах» (Шопенгауэр) уступает себя тайне, разделяемой многими и соединяющей людей наиболее глубоко, когда самое сокровенное и личное становится всеобщим, братским, насущным, здешним. Самое таинственное более всего и открыто, распахнуто, но постижение того, что открыто, дается труднее всего: парадоксальное единство бьющей в глаза открытости и непроницаемой тайны. И это единство, невместимое разумом, становится прозрачным во Христе.

Я есмь путь и истина и жизнь, – говорит Он нам. Почему мы доверяем этим словам? Потому что их слышит вера и принимает в себя. Она не только исповедует, но и становится ими. Нет, каждой книгой, каждой страницей возражает Шестов, вера не исповедует, не провозглашает никакой истины, не выводит ни на какой путь. Она есть прыжок в неизвестное. Она есть зависнутость над бездной. О той бездне, о том прыжке так незаурядно талантливо Шестов рассказывает в книге Лютер и Церковь, почему-то оставшейся при жизни его неопубликованной. Собственно, вся книга посвящена пути-прыжку от самоочевидных католических истин в некую пустоту отречения. То, что Лютер уверенно приземляется потом на твердой земле своего катехизиса, становится основателем лютеранства – для Шестова лишь еще одно доказательство, что никто не может в этом прыжке оставаться, жить, учить, основывать конфессии. Конфессии не интересуют его, главное – разрыв с ненавистным католическим или каким угодно благочестием, которое как бы хочет уютно, мирно, законно, пусть даже и аскетически «устроиться с Богом». Шестов отзывается о католичестве жестко и агрессивно, как бы даже в русле славянофильской полемики, к которой он не имел никакого отношения. Те ругали западные исповедания ради апологии православия, но о православии Шестов нигде не говорит ни слова, хотя мог бы обратить против него те же самые аргументы, как и против любой «состоявшейся» религии. Само это воздержание от полемики загадочно. Вот что он говорит: «Разве не ясно, наоборот, что весь смысл веры, самая ее сущность в том и состоит, что она разрывает и с тем и с другим определенным авторитетом, с самой идеей об авторитете?…»[91] «Авторитет» – больше чем нечто почетное, власть имеющее, авторитет у Шестова – это всякое предание, любое слово, провозглашающее себя в качестве незыблемой истины. Истина, которая в даном случае символ Церкви, любой скалы, на которой зиждется всякая религия, которая не только обещает, но дает уверенность, гарантию, почву под ногами, а за непослушание ей грозит загробными карами. Самый большой грех для него – «это думать, что какими бы то ни было способами мы можем снять с себя бремя прегрешений»[92]. Но не звучит ли в этих словах какое-то отдаленное эхо опыта восточных подвижников?

Может быть, путь Шестова тем и служит «икономии» христианской мысли, чтобы привести нас в тупик радикального одиночества? Ибо суть веры – не человеческий, пусть даже сверхчеловеческий порыв или бросок в пропасть, но Тот, Кто открывается этой вере, Тот, Кто слышит ее и отвечает ей. Суть веры – не убеждение в истинности чего-то и не выход в нечто запредельное, а Тот, Кто эту веру Собой зажигает, входит в нее. Все остальное – умозрения, те или эти. Каждому – свой абсурд, великая нерешенность, скорбная загадка, где один не в силах понять другого, но у всех – Бог Единый, и чем больше Он открывает Себя, тем больше связывает людей (совсем разных людей, мудрецов и простаков, рыцарей и поденщиков) общим слухом и взаимопониманием. Суть веры, может быть, в том, что она в конечном счете едина (хотя и по-разному явлена, выражена, раскрыта), ибо обращена к единому Богу, в Которого веруют, и в том еще, что каждого вера ставит перед лицом Творца мира, и для каждого Он есть неповторимое, другим неведомое «Ты»…

Верующие люди вообще, не только святые, не одни атлеты, но и калеки веры, что бы ни говорили, знают одного Бога, Бога, явленного в Сыне Божьем, Распятом и Воскресшем и в каждой душе человеческой запечатлевшем Свое Лицо. Разные души, конечно, задуманы и вылеплены по-разному, у всех своя судьба и своя история, все по-разному видят, по-разному слышат, по-разному удерживают в себе то, что было им послано, и по-разному то, что запечатлелось им, исповедуют или от него отрекаются, и все же в душе человечества, на последней ее глубине – а то и гораздо ближе, ощутимей – у всех одно Слово, одно Лицо, то, что подлинно и недробимо ни на какие слова человеческие или опыты разных сердец. Тот Христос, о Котором говорят все веры и все проповеди Царства Божия, пусть и не понимая друг друга, и Тот, о Котором рассказывают Евангелия, Тот, Кто прозревается и предугадывается всякой душой.

И оттого парадокс одиночества веры – а он неоспоримо существует в ней – восполняется парадоксом еще более глубоким и неожиданным – парадоксом дружества в вере, братства в вере, парадоксом соборности. Отчаянье веры отступает перед ликованьем ее, коль скоро она дает нам Того, Кто живет над звездами и в нас самих. И не в одних лишь дальних нехоженных закоулках обитает она, где только и ищет ее Шестов, вера живет и в общих молитвах, и в храмах, распахнутых для всех. Но там для него – всеобщность, обыденность, вечные истины, Великий Инквизитор и отец его дьявол. Вот как заканчивает он свою книгу о Киркегоре: «Его неистовые, исступленные, безудержные, полные надрыва писания и речи только об этом и говорят нам: глас вопиющего в пустыне об ужасах Ничто, поработивших падшего человека! Безумная борьба за возможность, она же есть безумный порыв от бога философов к Богу Авраама, Богу Исаака, Богу Иакова». И память подсказывает следующие, столь же хрестоматийные строчки в паскалевском Мемориале, которые Шестов вспомнить отказывается, которые он не цитирует никогда:

«Certitude. Certitude. Sentiment. Joie. Paix.

Dieu de Jesus-Christ»[93].

VIII

«…Ты упорно не желаешь знать, – писал Шестову Бердяев по прочтении его книги Гефсиманская ночь, – что безумие Паскаля, как и апостола Павла, было безумием во Христе. Благодать ты превратил в тьму и ужас. Опыт апостола Павла, Бл. Августина, Паскаля, Лютера не имел ни малейшего смысла вне христианства, вне бесконечно серьезного признания христианских реальностей»[94].

«Опыта твоего я не отрицаю и отрицать не хочу, – откликается Шестов, – Я спорю с тобой, когда ты опыт при посредстве готовых предпосылок разума, превращаешь в “истину”»