Я: Но разве нетерпимость к искажениям истины – anathema sit! – не входит органически в то наше наследие, которое и составляет суть православия?
Он: Вслед за многими святыми и просто отцами я повторяю: православие – это Христос. И потому оно бесконечно больше своих конфессиональных границ. У России есть вселенскость, которой, наверное, нет ни у какой другой страны, есть глубина, которой я не встречал нигде и ни у кого, есть красота, граничащая с откровением Божиим, в котором распахивается что-то предельное, изумительное, и, вместе с тем, ее мучат демоны какой-то навязчивой исключительности (которая, разрастаясь, порой вырождается в этнический или обрядовый нарциссизм), ксенофобии, специфического комплекса неполноценности-превосходства, и все это выливается в религию, где безмерность спорит с воинствующей узостью… Французы иногда могут ненавидеть Францию (вспомните Л. Ф. Селина и стольких других), но у них нет того мучительного чувства беспочвенности, которое, бывает, относит вас к противоположному берегу, к этой разгоряченной романтике крови и почвы на русский манер… И все же какой бы она ни была, я уже не могу представить своей жизни без России, ставшей уже как бы частью меня. Святой Сергий и святой Серафим, Достоевский, Солженицын, ваши новомученики, Флоренский, Булгаков, Бердяев, мать Мария Скобцова, Лосский, Евдокимов, старец Силуан и Софроний Сахаров, о. Александр Мень, говоривший, что «христианство только начинается», наконец, ваши юродивые и ваши поэты – какими бы разными они ни были – это часть моей внутренней биографии. Скажу больше, Россия, именно она, стала для меня путем к открытию вселенской тайны человека.
Я: Я думаю, что в основе вселенскости, которую называют экуменизмом, должно лежать новое осмысление человеческой природы Христа. Иисус был наиболее суров с теми, кто был близок Ему по вере (Порождения ехиднины! (Мф 12:34) – фарисеям; Отойди от Меня, сатана! (Мф 16:23) – Петру, камню Церкви), и как мягок, уступчив, диалогичен с «еретиками» – женщиной у колодца, сиро-финикиянкой, римским сотником, попросившим исцелить его слугу. Если Христос пребывает в центре нашей жизни, почему мы должны проклинать тех, кто думает о Нем иначе? Хуже, чем проклинать, ибо в проклятии еще остаются высохшие семена любви, доставшиеся бесу гнева – отворачиваться, равнодушно и принципиально не желать знать непохожее и чужое. Говорю не об иных исповеданиях, но о людях.
Он:Если бы ты знала дар Божий… (Ин 4:10) – обращается Иисус к самарянке. Если бы мы знали дары Божии, которые можно найти у других. В диалоге религий или конфессий мы должны начинать не с формул, а с тех даров, которые заложены в личности каждого. Ибо все эти дары – от Христа. Он присутствует в них. Кто отлучит нас от любви Божией? (Рим 8:35) – восклицает апостол Павел. Только любовь узнает человека даже за его масками.
Я: Нынешнее ужесточение, даже ожесточение, которое переживает православие во многих странах, не только в России, по-своему неизбежно. Конечно, оно выдает явную растерянность перед лицом глобализации, пришедшей вместе с вызовом и невероятной тяжестью и вместе с тем легкостью свободы, которая свалилась на плечи людей и Церкви. Отсюда возник эстетически-идеологический проект «православной цивилизации» с ее утопией сакрального общества и религиозностью XIX-го, иногда даже XVII-ro века, проецируемой в будущее. Нечто подобное уже было однажды в начале послевоенной церковной оттепели, допущенной Сталиным. Кстати, и сталинское общество тяготело к своей антихристовой сакральности, из которой и по сей день не так просто вырваться. Она до сих пор околдовывает черной, серой, наркотической магией, в которой сами понятия правды или лжи теряют свои смыслы и очертания, она заманивает, засасывает в себя именно обаянием непобедимой силы и пародией на цельность и справедливость. И потому никакие обличительные разоблачения не грозят его главному жрецу, ибо человеческие гекатомбы любой высоты – составная часть его жреческой дьяволиады. Впрочем, преобладает другое: отворачиваясь от недавней и неусвоенной истории, мы почти инстинктивно рвемся в нашу «святую даль», в эту взлелеянную ностальгией сакральность – истовый монархизм, морализм, обрядоверие, готовые растоптать всякое проявление духовной жизни, если оно возникает за возведенными нами стенами.
Он: Я воспринимаю Церковь как таинство, как впрочем, и все Священное Писание, которое универсально и открыто бесконечному разнообразию восприятий. Мы совершаем его, облекаем таинство в обряд, исповедуем, участвуем в нем, но сама божественная основа его остается скрытой. Никакая вера не может вместить ее целиком. Образы Церкви как тайны таинства можно найти и за пределами видимых ее выражений. Мы, православные, получили бесценное наследие веры, так почему бы нам не быть и великодушными, узнавая, угадывая следы того же богатства и у других?.. Если по мере сил и возможностей мы должны искать видимого единства с другими христианами, ни в чем не поступаясь своей верой, это вовсе не значит, что нам нужно создавать из множества религий одну, удобную для всех, чего так боятся многие православные. Не нужно никакой всеобщей религии, это было бы действительно каким-то вавилонским смешением вер. Но угадывать, узнавать лик нашего Господа за всяким «добрым», сущностно прекрасным проявлением его в мире, когда это возбранялось?
Я: Вы говорите об «анонимных христианах»?
Он: Конечно, нет. Пусть не обидится на меня Карл Ранер, но на последней, на христовой глубине, нет «анонимных христиан», есть либо святость, либо безумие. Я думаю, что идея «анонимности», хоть за ней и стоит верная интуиция, восходящая еще к св. Иустину Философу, есть своего рода мирный договор, предложенный враждебному секулярному миру: будьте теми, кем хотите быть, но мы будем считать вас своими. Но откровение Христа каждому человеку – знаю по опыту – превосходит всякого человека, и оно есть призыв к святости.
Я: Но если мы встречаем святость за стенами…
Он: Подлинная святость свободна от всяких стен. Возьмите Добротолюбие, книгу об Иисусовой молитве, об аскетике, о хранении сердца, которую можно представить как сокровенную душу православия. И вместе с тем она далека от какого-либо конфессиона-лизма. Макарий Коринфский, который подбирал тексты, и Никодим Святогорец, который их обработал и составил из них книгу, представляя св. Григория Паламу, оставили в стороне его наиболее полемические тексты против латинян. Тот же Никодим перевел и адаптировал для греков несколько католических трактатов. А метод исихии, священнобезмолвия, изложенный в Добротолюбии, настолько близок к бенедиктинскому рах,что становится очевидным: православная Церковь несет в себе свидетельство о Церкви нераздельной, в которой коренятся все христианские конфесиии, прорастают разные традиции вплоть до Индии и Китая, – не ради смешения, но ради общения во Христе, – где человек Запада не теряет своей личности, но по-настоящему ее обретает. Как говорили св. Силуан Афонский, о. Думитру Станилоэ, о. Лев Жилле (писавший под псевдонимом Монах Восточной Церкви), церковность Добротолюбия охватывает все человечество и все мироздание.
Я: Но разве Добротолюбие не учит прежде всего строгой аскезе, доступной лишь для немногих избранников?
Он: Аскеза существует вовсе не для умерщвления нас и не ради какого-то мазохизма, как многие думают. Ориген говорил, что нам нужно не подавлять естественную деятельность нашей души, но очищать ее. Смысл аскезы в том, чтобы умерщвлять смерть, которая таится в нас, и оживлять жизнь, которая нам дарована. Ибо смерть, по сути, главная из человеческих страстей. Аскеза преобразует наше смертное тело в тело литургическое, освобождает нас от «мира сего» как марева гипнозов и иллюзий, чтобы открыть перед нами мир Божий, мир в Боге, в таинстве Его творения. Так, например, пост в широком смысле – это добровольное ограничение наших потребностей, чтобы свести «делание» к его изначальному порыву к Богу и Его творению. Пост изгоняет две главные страсти, которые живут в нас: сребролюбие и гордыню. Пост помогает нам обнаружить бесконечную глубину тварных существ, которые окружают нас. То же можно сказать и о целомудрии и о бдении, т. е. хранении сердца.
Я: Суть страстей, о которых говорится в Добротолюбии — это обогащение нашего я, служение ему против Бога, вместо Бога, иными словами, это форма идолослужения, которое может быть сколь угодно разнообразным. За каждым «кустом», выросшим из слов, дел и особенно помышлений, может прятаться грех, впрочем, не очень и стараясь, чтобы его не заметили. Но вот что примечательно: грех манипулирует нашим разумом, который дан для познания, в том числе и богопознания. Но насколько грех присущ самому нашему мышлению? И вопрос, ему параллельный: насколько Бог вообще доступен мысли? Как Он может уложиться в понятие? Мне кажется, католическое решение, что разум, мол, естественным путем может познать Бога, проходит мимо тайны беззакония, которая действует и в разуме. Что бы Вы сказали об этом?
Он: Я опять вернусь к Добротолюбию, в котором доминируют идеи Евагрия. Евагрий опирается на votiq, на разумение в его духовном измерении. При этом оно пронизано интуицией Макария Великого, который считает, что основным органом познания Бога является сердце. Точнее: сердце составляет «сущность» познания, а «нус» представляет собой его энергию. Этот аристотелевский словарь не должен скрыть от нас победу библейского понимания человека над греческим интеллектуализмом. В сердце, которое освещает луч Солнца-Правды, рациональность и жар души, разум и влечение преобразуются, открываясь бесконечному.
Я: Значит, сердце в себе надо еще открыть…
Он: Да, открыть переменой ума, метанойей. В этом удивительное свойство восточного видения человека: оно ведет нас к восприятию божественной глубины в нем. Человека нельзя объяснить на уровне человека. Слово «этос», которое мы унижаем тем, что переводим в этику, означает обычай, привычку, пребывание. Гераклит сказал: Пребывание (бывание) человека – Бог.