Если исходить из того, что мы знаем о языке от Хайдеггера, а затем в согласии с принципами его мышления отнести наши вопросы к соотношению языка и мышления, то мы могли бы отвечать на них двояким образом. В одном случае на сформулированный уже вопрос о происхождении или «первенстве владения» языком, мы ответили бы, что соотношение возможно между «субъективным» и «объективным» бытием сущего в языке, что предполагало бы существование уже двух языков: человеческого и бытийственного. В другом случае мы говорили бы о языковом тождестве человека и бытия в духе философии абсолютного идеализма. Таким образом мы ответили бы в форме совершенно бесполезного нам доказательства от противного, поскольку ни один из этих ответов для Хайдеггера, разумеется, неприемлем. Однако простая возможность интерпретаций такого рода, хайдеггеровская незащищенность от возможных выводов из его собственного мышления свидетельствует о том, что подлинная его философия никогда не предстает перед нами до конца раскрытой. Более того, она противится всякому искусственному своему раскрытию (руками интерпретаторов его философии), видимо, желая сохранить в себе источник самой нерешенности спора – в том, что ею мыслится, и в том, как мыслится.
Его философия языка сохраняет в себе эту спорность, идущую из глубины. Мы назвали язык постоянной границей между сущим и ничто; границей, разделяющей понимание бытия, но не само бытие. Эта граница свидетельствует об особой разнокачественности в мышлении бытия, о бытии инобытия в нем. Бытие может мыслиться как ничто (молчание, безымянность), но оно может быть осмыслено и как совокупность (многоимянность) сущего. Молчание же есть нечто, что содержит в себе многоимянность, так же, как в ничто заключена вся полнота сущего. Ничто мыслится диалектически, это не отрицание сущего как сущего в представлении, а стало быть, оставление сущего из его именной конкретной предметности в чистое бытие вне имени, вне предмета, вне мышления о предмете. Ничто есть, напротив, постоянная готовность к претворению в бытие сущего, т. е. готовность к самоотрицанию и восстановлению себя уже в новом ином бытии для сущего. Таким образом, ничто есть вечно иное для сущего, это – признак иного в бытии[198]. Оно есть нечто, что не может быть ни мыслимым, ни сказанным и потому вообще не может иметь бытия для себя. (Но не в качестве мистического объекта, а как онтологическая «безобъектность»). Ничто – в молчании бытия. Но молчание бытия заключает в себе голос каждого сущего, его название, его сущность; молчание бытия есть нераскрытая возможность присутствия-слова, т. е. о-существления. «Молчание (по формуле Хайдеггера) это пролог к разговору»[199].
Так в его философии языка вновь проглядывает «вытесненная» метафизика сущего (или «одного», поскольку единое свойство быть сущим может быть отнесено ко всему, что есть) и не-сущего (или «иного», осознанного как безымянность, бескачественность всеобщего бывания, т. е. бытия как ничто). Два способа, или два образа бытия сталкиваются друг с другом в истине. Истина не принадлежит ни тому, ни другому полностью, но соединяет в себе оба момента одновременно. Соединяет, но не примиряет, поскольку она есть спор между ними. Тема повторяется: истина бытия есть спорность, das Strittige.
Анализом языка завершается у Хайдеггера философия искусства. Искусство наследует истину языка, возвращает ее себе. Тем самым оно восстанавливает подлинность или бытийную сущность языка, которая являет себя в поэзии. Смысл поэзии вытекает из определения языка как «жилища бытия». Язык выстраивает свое жилище, которое освещает поэзия. Если язык в своем «речении» (Reden) именует сущее, то поэзия придает ему несокрытость. «Язык строит» – это значит, что в разверзтости сущего в целом язык человека «набрасывает поле исследования или творческого созидания». В этой способности языка строить, набрасывать, когда несокрытость сущего облекается в слово, заключена сущность поэзии. «Поэзия есть глагол (Sagen) несокрытости… Сам язык есть поэзия и притом поэзия в существенном смысле»[200]. «Язык хранит изначальную сущность поэзии, слагающей и сочиняющей (sagende)»[201]. Искусство как творческое созидание восстанавливает то, что уже названо («выстроено») языком, оно возвращает изначальные имена сущему. Искусство возможно только в лоне несокрытости языка, т. е. в лоне поэзии. «Поэзия, слагающая и сочиняющая, мыслится здесь столь широко и в то же время в столь глубоком сущностном единстве с языком и со словом, что неизбежно остается открытым вопрос, исчерпывает ли искусство, и при этом искусство именно всею совокупностью способов своего выражения, начиная с зодчества и кончая поэзией, бытийную сущность слагающей и сочиняющей поэзии»[202].
Сам по себе вопрос относится к прежней неразгаданной загадке соотношения человека и бытия. На этот раз берется искусство, которое все же целиком зависит от деятельности человека. Задается вопрос, возможно ли исчерпать искусством во всех его видах «бытийную сущность поэзии», т. е. полноту всей заключенной в языке истины. Если сосредоточиться на этом вопросе в том смысле, какой придает ему Хайдеггер, то его можно истолковать и как вопрос об абсолютном исчерпании (или полном совершении) истины человеком. Такой вопрос не имеет и не может иметь ответа, поскольку всякий ответ поставил бы истину бытия, которая должна быть здесь исчерпана или выведена из сокрытости, на место какого-то определенного сущего, в котором мы могли бы найти меру для исчерпания истины. Любой ответ неизбежно допустил бы где-нибудь точку отсчета или по крайней мере конечную цель «исчерпания», причем неважно, где именно находилась бы эта цель или точка отсчета – в природе или в истории, в Боге или в человеческом разуме. В любом случае, истина так или иначе получила бы свое содержание, свою предметность, осмысленную тем или иным способом, что уже предполагает по Хайдеггеру истину этой предметности при забвении истины ее бытия. Если его вопрос не нуждается в ответе, то его можно понять (в ряду других истолкований) как своего рода указание на границы мыслимого. Таким образом, вопрос о возможности исчерпать истину искусством становится теперь вопросом о возможности мыслить об искусстве в соответствии с истиной, совершаемой искусством. Иначе говоря, это вопрос о знании истока искусства, коль скоро мыслить об истоке искусства означает поиск философского знания.
Мы уже не раз ставили этот вопрос и отвечали на него, но теперь ответ следует повторить еще раз, уже на уровне «философии языка». Знать об истоке искусства – значит мыслить в соответствии с той истиной, которая совершается искусством на основе несокрытости бытия. Несокрытость бытия «сложена» поэзией. Поэзия есть изначальный словесный исток искусства и мышления об искусстве. Мышление в истоке искусства есть «сказание» истины. В этом «сказании» истина возвращается к своему истоку, к слову, пройдя через ряд превращений и совершений в искусстве. Мышление для Хайдеггера есть возвращение к словесному истоку бытия, т. е. к поэзии.
Поэтому знание об истоке искусства – не теория, но онтологическое «иносказательное» возвращение к поэзии. Знание должно повторить в себе истину искусства и выразиться в искусстве мышления. То, что мы имеем в виду, станет наглядным, если вспомнить описание картины Ван Гога. Описание здесь – не только пример, но и попытка возвращения к поэзии, когда истина бытия изображенной вещи должна заговорить («сказаться») на языке мыслителя. Такая философия, если называть ее философией, не ищет свою истину где-то в себе или вне себя, но позволяет ей «сказаться» или совершиться в себе. Она, как мы сказали, освобождает себя ради истины, чтобы повториться в ней.
Оглядываясь на сказанное, нетрудно заметить, что и мы также постоянно возвращаемся к истине, уже с первых страниц приоткрытой читателю. Правда, истина бытия, о которой идет здесь речь, каждый раз рассматривается в иной области, получает чуть иное истолкование. И вопросы, которые ставятся, в сущности, повторяют друг друга. И хотя они окружены дополнительными разъяснениями, ни один из этих вопросов не был еще разрешен окончательно. Решения их носят скорее предварительный характер. Мы говорим об искусстве, об истине, о несокрытости бытия, но все еще не знаем, что такое истина, что есть несокрытость бытия, и, определяя одно, мы неизменно ссылаемся на другое. Знанию, скользящему вокруг определений – искусства, истины, несокрытости, – постоянно не хватает точки опоры. Знанию любого рода, чтобы быть знанием, необходимо нечто неподвижное, неделимое, некий предел доказуемости, на которую оно могло бы ориентироваться и опираться. В мышлении Хайдеггера такого предела или такой прочно установленной истины нет. Поэтому его путь к истине ведет нас вокруг истины по спирали. Знание возникает из повторения описаний или символов истины, как «вечное возвращение» к тому, что в знание не укладывается. Истина, которую мы осмысливаем, обязывает нас к «иносказанию» вопросов и ответов. Такое «иносказание» таинственно (в тот момент, когда мы отказываемся от познания, отсекаем волю у разума) совпадает с «бытийной сущностью поэзии», в которой окликает нас истина бытия.
Конечно, то, что мы узнали об истине у Хайдеггера, было только ее интерпретацией. При этой интерпретации мы ставили себе целью распутать узел того мышления, в котором философия становится неотделима от поэзии. Одно как бы незаметно заменяется другим, но эта замена оставляет двойственное впечатление искусственности и одновременно непрозрачной глубины мысли. Замена совершается в двух планах – в сознательном намерении обрести новый способ осмысления истины и в принципиальном отказе от знания истины (как представления, понятия, умозрения, имени). Когда мы говорили о споре в бытии самой истины, мы указывали, что истоки его коренятся в метафизической спорности всего мышления Хайдеггера. В его понимании поэзии этот спор продолжается, ибо поэзия оспаривает истину у рационального мышления. Здесь раскрывается то же противоречие, которое исходит из попытки