осо-знать истину Бытия в искусстве и в то же время уклониться от знания, сопряженного всегда с рациональным охватом предмета, а, стало быть, с исчезновением истины, мыслимой в категориях субъекта и объекта. Познание у Хайдеггера, условно говоря, призвано не к тому, чтобы передавать содержание истины, но служить формой, языком, образом ее «сказания». Форма, содержание, язык в истине бытия есть одно и то же. Поэтому наиболее истинный, наиболее сущностный вид знания – это не знание как таковое, но сама истина, говорящая через нас на языке бытия, бытийственная поэзия.
Однако для того, чтобы истина бытия заговорила языком поэзии, должна быть предварительно проделана такая работа философского мышления, которая бы внутренне освободила его от цензуры рационального. Подобная работа ложится опять-таки на разум, вне которого, как бы мы ни воевали с ним, нет и философского мышления. Это освобождение или «очищение» разума ради истины бытия можно было бы назвать собственно «философией Хайдеггера». Философия заключена здесь не в том, что истина провозглашается на языке поэзии, но в самом труде, долгом и кропотливом, при котором совершается процесс очищения истины. Философия строится или возводится на время, подобно тому, как возводятся леса на время ремонта здания или реставрации архитектурного памятника. Когда работа закончена, леса убираются и здание приобретает первоначальный вид. То же самое происходит с истиной. Она не открывается и не добывается философским исследованием, но восстанавливается им. С этой целью Хайдеггер создает свой собственный аппарат исследования, анализа, герменевтики языка, но только на время реставрации. Когда работа закончена, т. е. когда истина перестает быть предопределенной целью философии, но становится несокрытым – истиной бытия, когда истина вырывается из пут предметного, рационального мышления и мышление вверяет себя истине, аппарат отставляется или демонтируется. Конечно, не следует представлять этот процесс во времени, как нарастание событий, идущих к развязке. «Время» в мышлении должно приниматься в расчет, разумеется, условно. Строго говоря, все происходит одновременно, поскольку совершение истины несет в себе не логическую последовательность, но сущность философского акта. Философия строится и демонтируется в одно и то же время. Поэтому всякое утверждение в этой философии имеет и некую отрицательную направленность, которая обращена против всякой понятийно осмысленной сущности. Осмысление истины бытия уже содержит в себе отрицание понятийного мышления. Такое осмысление истины уже оспаривает право истины на то, чтобы быть мыслимой. Поэтому мышление истины бытия есть не только спор в истине, но и спор в самом мышлении. Метафизика как «осмысливающее обращение к бытийной сущности истины» есть не только арена, но и возможность для спора. Для того чтобы истина мыслилась вне своего метафизического истолкования (вне слова, предмета или понятия), метафизика должна переспорить или «демонтировать» себя. Истина должна быть проведена по всем кругам метафизического мышления для того, чтобы освободиться от знания о сущем, затем от знания о самой себе и стать, наконец, самой несокрытостью бытия. Но в конце пути, после всех своих метафизических мытарств истина оказывается как бы исчерпанной. Спор закончен; истина, уйдя от своего традиционного языка, становится «глаголом» – бытийной поэзией. Теперь ей нечего сказать, она умолкает.
«Есть такие истины, которые можно увидеть, но которые нельзя показывать. Их нельзя показывать, демонстрировать, т. е. делать такими, чтобы они были очевидными и всегда по первому требованию являлись на зов. По своей природе они не могут или не хотят быть очевидными. При них всегда есть шапка-невидимка: как только к ним подкрадываются, чтобы изловить, они тотчас покрываются шапкой и пропадают из вида». Это слова Льва Шестова из его книги Власть ключей. Высказанная им мысль удивительно совпадает с видением истины Хайдеггера. Конечно, если бы он сказал нечто подобное, то уж не в столь отчетливой форме, поскольку речь здесь идет об истоках мышления, которые нельзя показать, потому что по своей природе они не могут быть очевидными. Таким образом, хотя и с помощью исключений, но истины получают какое-то определение. Петина у Хайдеггера ничем предметным не определена и потому добраться до нее намного труднее. Шестов, может быть, более классически прямо и просто выразил то, что несет в себе и хайдеггеровское учение: существуют истины, которые не могут быть познаны, т. е. знание о которых не может быть изложено на уровне логически принудительных высказываний. Он противопоставляет им иные истины, которые не вмещает разум и не «выговариваются» на самом искусном языке философии. Их, однако, можно увидеть. Хайдеггер сказал бы услышать (hören), вслушаться в них, принадлежать (gehören) им.
Вся философия Льва Шестова заключена в борьбе против того, чтобы истины были воплощены в идеях и очевидностях, против рациональных, скованных необходимостью логики/этики истин ради истин, не подвластных ни одному из законов человека. Философская сущность этой борьбы у него скрыта за ее внешней, полемической частью. Однако те истины, которые «можно увидеть, но нельзя показать», остаются у Шестова невысказанными. Если же они как-то прорываются в прямую речь, то мимоходом, намеком и, причем, так, что, будучи проговоренными, истины эти как бы выходят за пределы философии. Шестов и сам осознает, что философия занята только «пленными истинами». И все же какой бы отчаянной не была борьба с пленом, сама по себе она не освобождает от него. Но пока он остается философом (хотя отнюдь не всегда он стремится им остаться), его шестовская истина скрывается от философии. Можно сказать, что она избегает самопоказания, поскольку всякая «осознанная истина», ставшая философией, вызывает у нее сопротивление. Но если борьба с философией как с «признанной истиной» есть один из способов философского мышления, то это именно тот способ, которым мыслит Мартин Хайдеггер.
Но у него такая борьба происходит иначе. Мы не фиксируем ее начала, которое можно как-то угадать у Шестова, мы отмечаем только ее последствия. Видим то, как он мыслит «в усильном напряженном постоянстве», говорит слогом тяжелым и изысканным, ни на минуту не впадая в просторечие, рассуждает то строго логически, то скачкообразно, то крадучись на ощупь. Все это происходит у нас на глазах, и мы проникаемся тем, как мыслит Хайдеггер, но отнюдь не всегда спрашиваем, откуда исходит такое мышление. Мы не добираемся до его истоков, пока то, что составляет сущность философского мышления, мы готовы считать причудой или традицией немецкого глубокомыслия, принимая следствия за причины. Отыскать же невидимые истоки его философии, как и назвать настоящих противников в споре-мышлении у Хайдеггера, много труднее, чем у Шестова. Тем более, если искать мы будем исходя из того, что говорит о себе сам мыслитель, который в принципе не должен определять того, как он мыслит.
«Был бы не просто противник, но противоборец в самом мышлении, тогда и сути мышления сопутствовала бы удача»[203]. Удача или благословение (от Gunst – милость, благосклонность) сопутствует мышлению тогда, когда то, что им мыслится, мыслится в соответствии с истиной самой вещи. Мышление, которое мыслит в соответствии с истиной бытия вещи, соучаствует в том споре, который совершается в истине. Соответствие с истиной-спором есть тот же спор, который «разгорается» в самом мышлении. Именно так: спор есть мышление истины. Но «противоборцем» в этом мышлении выступает не обычный логический разум, ratio, с властью необходимости, с правом «вязать и решать все споры на небе и на земле» (как у Шестова), но разум метафизический, который не отделен и не противопоставлен изначальному мышлению истины, но составляет его сущность, его путь, его истину. Для пояснения того, что мы имеем в виду под этим «метафизическим разумом», нам необходим еще один (на этот раз последний) экскурс в метафизику в хайдеггеровском понимании.
«В метафизике происходит осмысливающее обращение к бытийной сущности сущего, и в метафизике выпадает решение о бытийной сущности истины. Метафизика основывает целую эпоху, ибо она дает эпохе основу сущностного ее облика тем, что определенным образом истолковывает сущее и тем, что определенным образом постигает истину»[204]. «Осмысливающее обращение» дает основание целой эпохе. Истина предваряет облик времени. История человечества (по крайней мере на Западе) следует за развитием «эпохообразующих» истин. Мы, как считает Хайдеггер, живем в эпоху последней истины, родившейся на почве метафизики, с которой должна начаться уже совершенно иная, еще не известная нам история мысли. Мы не можем знать о ней, поскольку наше философское осмысление будущего предопределено метафизическим мышлением прошлого. Мы знаем о ней только то, полагает Хайдеггер, что истина, которая послужит обоснованием новой эпохи, будет неметафизической. «Сущностный облик» этой эпохи основывается на двух последних истолкованиях сущего, т. е. на двух метафизических истинах. Это – абсолютное самосознание как принцип мышления, совпадающий с целью мирового развития – у Гегеля и «воля к власти», заложенная в «вечном возвращении», т. е. образе бытия сущего – у Ницше. Оба эти решения о бытийной сущности истины участвуют в завершении метафизики. Они суть одно, и это «одно» есть способ, которым совершается теперь судьба бытия.
С известным огрублением можно предположить, что «воля к власти в вечном возвращении» воплощается теперь в предметной деятельности человека, она проникает в его разум, овладевает его сознанием, которому теперь вручается. В истории происходит невиданный скачок в сторону «разумности» и «осмысленности» всего сущего. Это значит, что становится разумным мир человека (в котором сконцентрирована метафизическая «воля к власти») и он устраивает свой мир (историческую действи