дку сознания от нижней. Была действительность, насажденная и взлелеянная высшим Разумом (именуемым «марксизмом-ленинизмом» или «мудрым руководством»), и проецируемая в будущее, но была еще и повседневность-Гулаг, и обе они помещались не только в государстве, но и во всякой душе с ее трепетно счастливым «несчастным сознанием». Всякий смысл имел под собой антисмысл, всякий текст – подтекст, всякое сознание – подсознание, всякая достоверность – свое подполье. И они не были разделены китайской стеной, они существовали в единстве и борьбе противоположностей, и эта борьба в подсознании нашей эпохи оставила немыслимые гекатомбы жертв.
Альбер Камю где-то сказал: «Думали, что двадцатый век будет веком Маркса, а он оказался веком Достоевского». Сегодня можно было бы сказать иначе: Думали, что двадцатый век был веком Достоевского, а он вдруг оказался еще и веком Гегеля, как и веком Фрейда, веком призрачной сверхразумности, овладевшей историей, и темного огня, выплеснувшегося из тех глубин в человеке, о которых не ведает и он сам. Следуя Гегелю, со всей скрупулезностью начертавшему, как построить действительность разумно, история руками свергнувших его учеников, выпустила на волю чудовищ, притаившихся под тонким слоем сознания. И в этом «выбросе» из подполья Мировой Дух оказался всего лишь прикрытием. При видимом торжестве своем в качестве «системы координат» он послужил лишь своего рода «трансцендентальной иллюзией», и в качестве иллюзии был сброшен иными духами со своего для себя-бытия в под-себя-бытие, в поддых истории, в солнечное сплетение мира или скорее в anus mundi[260].
Можно ли говорить об ответственности Гегеля за все последующие «злоключения диалектики» (Мерло-Понти)? Не больше, чем об ответственности мудреца за орла, который по античной легенде когда-то уронил ему на голову черепаху. Стоит ли говорить о виновности Мирового Разума, перехитрившего историю и самого себя? Ну, в таком случае лучше нам сразу припомнить ползучего искусителя, соблазнившего нас некогда плодами с древа познания. В каждую эпоху мы заново поддаемся на этот хмельной соблазн, и только потом, задним умом, в тяжелом похмелье, догадываемся, что угроза человеку исходит прежде всего от нас самих. Существует, однако, бесконечно более сложная проблема ответственности отвлеченной мысли, которая «отчуждается» от ее автора и в реальной истории живет уже сама по себе, находя своих адептов среди тех, кто никакой мысли бывает и не причастен.
Никогда не прикоснется к этой проблеме тот, кто будет звать «назад к Гегелю», к подлинному Гегелю многотомного собрания сочинений, ни к тому Was Marx wirklich sagte[261] (Что действительно говорил Маркс). Как нельзя объяснить «великий Октябрь», исходя из белизны первоначальных намерений юного Ильича-кудряша или вывести Сталина из мелодии Интернационала. Суть дела в имманентной логике истории, всякий раз перешагивающей через голову своего предшественника, а затем легко освобождающейся от него. Эта логика обнаруживала себя в ряде последовательных перевоплощений или «похищений», когда из-под благих намерений основоположника всякий раз извлекалась, выкрадывалась, если угодно, гениально угадывалась настоящим его учеником ее реальная, ее духовная суть. Однако угадывалась, однако похищалась эта суть не без тайного с ее стороны умысла, не без трепетного ее желания быть разгаданной, похищенной, оскверненной. «Скверна истории» даже входит в ее программу. Как говорит Гегель, «Мировой Дух не обращает внимания даже на то, что он употребляет многочисленные человеческие поколения для этой работы своего осознания себя, что он делает чудовищные затраты возникающих и гибнущих сил; он достаточно богат для такой затраты, он ведет свое дело en grand, у него достаточно народов и индивидуумов для такой траты»[262]. «Двуногих тварей миллионы…», по-пушкински говоря, и превращения, которые происходят внутри философской мысли, далеко не всегда бывают чисто философскими. Отвлеченная мысль часто проявляет, выносит на поверхность свой истинный духовный подтекст, свою сокрытую интенцию, что может затем раскрыться, т. е. стать текстом той истории, которую поведет за собой некий «гениально угадавший» зов истории заклинатель и собиратель толп. И какой бы дорогой ни двигалась логика самопознания духа из себя самого, – сего изобретения чудовищно раздувшегося Субъекта, проецирующего себя на мир – от освоения действительности познающего в ней себя разума до тотального идеологического насилия над ней, в нашем случае дорога от Гегеля к Гулагу, – это был один из возможных ее путей, по-своему не менее логичный и последовательный, чем путь классической и великой философии от одной глубокой о ней диссертации до другой.
И если мы задаемся вопросом об ответственности этой логики, то суть самого вопроса можно выразить не логикой вовсе, но какой-нибудь заведомой провокацией, подобно уже упоминавшемуся в нашей книге «коану» Т.Адорно: «Всякая культура после Освенцима – мусор»[263]. Но каким коаном сможем мы передать ту негативную диалектику истории, в которой спекулятивный разум обернулся серийным систематическим убийцей? Несложно оправдать Гегеля на процессе о его возможной причастности к марксизму-гулагизму, как, впрочем, и оградить его от препарирующих его ученических Философских тетрадей. Да и в самих Тетрадях тоже еще нельзя найти ни благословения «массовидности террора» (ленинское письмо от 26.11.1918), ни проекта лагеря на Соловках. Но независимо от наших оправданий, история распорядилась с гегелевской мыслью по-своему. Опыт идеологического насилия, сконцентрированного далеко не только в Гулаге, выявил духовные корни этой мысли и вместе с тем трагедию ее; человек создает идола из своего познания. Но идол вдруг оживает, и вопреки намерениям своего создателя, после ряда неожиданных диалектических метаморфоз обращается против него. Поэтому Гегеля (как и всякую отвлеченную мысль) можно постигать не только отвлеченной мыслью, но и «слышать сердцем», как говорил бл. Августин. И потому мы вправе читать его и сквозь опыт того потрясения оснований земли (Ис. 24, 18), отдаленные раскаты которого соединились с абстрактнейшей логикой, вновь возжелавшей как бы сотворить мир заново из мысли, гордыни и пустоты.
В этой тайне беззакония (2Фесс 2:7), всегда действующей в мире, но с внезапной, ошеломляющей силой раскрывшейся в российской, а затем и в мировой истории, просвечивает другая, тайна свободы Божией. Бог не препятствует богоборчеству человека. Он позволяет ему осуществить сполна все задуманное и Сам становится вольной жертвой его замыслов. Он дает распять Себя человеческой свободе и тем самым – изнутри – покоряет ее. Имеющие уши, да слышат; с высоты Креста – со дна Освенцима, из подвалов Гулага – всегда доносится весть о Его победе.
Думали, что XX век будет таким-то или еще чьим-то веком, он, однако, оказался временем новых языческих религий, но и веком Креста Господня.
1996, 2016
Между титаном и вепрем(Яков Голосовкер)
Что ж, пусть это я создал это чудесное существо, эту мысль. Вдруг меня не стало.
Почему же должно исчезнуть и оно?
Потому что сгнил или сожжен мой мозг?
Разве это существо не получило от меня жизнь и не вошло тем самым в общую человеческую и мировую жизнь, не унеслось из моего мира, из моего воображения в мир другого мыслящего существа, в воображение другого? Быть может, оно проникло в него неведомо как и когда для него самого? Меня не стало, но остался он, мыслящий. И вдруг из окна своего темного туннеля, уже в своем воображении, он увидел мою мысль, мое чудесное создание: оно пронеслось мимо… Он считает его своим, он даже не знает обо мне, и оно теперь не мое, а его. Но оно было моим, оно возникло из меня – из материи, которая была мною.
Каждый ищущий истины поймет меня. Но истина – не идол, но только путь.
Помимо юношеского стихотворного сборника Сад души моей (1913), немногих статей, поэтических и прозаических переводов, а также развернутых примечаний к ним, Яков Эммануилович Голосовкер опубликовал к концу жизни лишь две не слишком объемистых авторских книги: Сказания о титанах и Достоевский и Кант. Годы спустя после его кончины вышли Логика мифа, Сожженный роман, Засекреченный секрет, Имагинативный Абсолют. Книги эти, отчасти повторяющие друг друга, можно рассматривать как разрозненные фрагменты единого и большого Труда или Сказания его жизни, оставшегося недовершенным, невосстановленным или не успевшим сложиться. Но все созданное его воображением, а затем погасшее, полузабытое, продолжает по-своему тревожить нас – прежде всего тех, кто знавал и замыслы, и труды автора, – как бы ходатайствуя о своем праве на жизнь в культурном наследии потомков. Голосовкер не был тщеславен, а если и был честолюбив, то лишь в каком-то ином, древнем, нежитейском смысле. Не раз упоминал он о «грандиозном тщеславии эллинов» (Оргиазм и число), и если примерить эту грандиозность к нему самому, то ее никак не могла бы насытить наша вялая читательская благосклонность. После выхода Титанов известность как будто приблизилась к нему, но ничем не согрела и не утешила. Как и многие мыслители, он хотел не того, чтобы его как-то особенно славили, он нуждался в том, чтобы им мыслили, его воображением жили, его образы постигали и по ним учились познанию. И оттого к любой благожелательной или юбилейной похвале он отнесся бы, верно, с той же присущей ему колко-снисходительной усмешкой, что и к очередному нападению идеологической метлы. Но при этом он всегда как-то мощно, болезненно желал, чтобы таящаяся в нем мыслящая сила заявила о себе однажды во всеуслышание, чтобы на Платоновом