Неприятельские орудия нацелились на газохранилище. Удары ложились вокруг него, нащупывая с нерешительностью слепого, который ищет дверную ручку. Эта опасность действовала на нервы.
Гийом восхищался храбростью Клеманс де Борм, а она восхищалась им. Но если храбрость Гийома объяснялась ребячеством, то княгини – несознательностью. Этому были доказательства.
Княгиня пережила худшее. Она видела лошадь, которая заворачивала за угол, путаясь в собственных кишках. Видела группу артиллеристов, лежащих разорванными у своего орудия. Но себя она считала неуязвимой. Единственная или почти единственная женщина в этом городе, она воображала бог знает какую галантность смерти и безбоязненно отпихивала ее локтем.
Но однажды, переходя из госпиталя в госпиталь, она увидала на расстоянии пятидесяти метров бедную женщину с девочкой, убитых упавшей с неба бомбой. И вдруг, поняв, что бомбы не щадят женщин, она оказалась охвачена одним из тех страхов, которые свойственны одаренным натурам. Она принялась кричать, бегать из стороны в сторону и звать Гийома.
Гийом, позеленевший от боли, хромая, шел в ее сторону. Копаясь в развалинах, он упал, ударившись о балку коленом, и чудом не погиб.
Клеманс заламывала руки. Она вспоминала дочь, обвиняла себя в том, что она плохая мать, умоляла Гийома отвезти ее сию же минуту.
Сделать это было не так просто, как сказать. Автомобили должны были вернуться только вечером.
Остаток дня был адом. Мадам Валиш ухаживала за Клеманс, дрожавшей всем телом.
Машины возвратились все, кроме одной, той, что была запасной: в конвое ее называли «паразитом». Немцы открыли прицельный огонь по колонне – подозрительному муравейнику, ползущему по склону холма. Снаряды летели в автомобили, словно с шахматной доски пытались сбить пешки. Наконец один из снарядов вышел в «дамки» и попал в «паразита», и от того не осталось следа.
Нужно было выждать, пока темнота скроет отъезд. Княгиня ждать отказывалась. Пока русский художник готовился к отъезду, граната, нацеленная в газгольдер, упала на дом, за которым стоял автомобиль. Посыпалась штукатурка, окна разлетелись вдребезги.
Так, в шикарной, но неудобной машине, Клеманс и Гийом покидали Реймс, не опасаясь зигзагов, что выписывал русский.
Свежий воздух подхлестывал их, приободрив княгиню.
И Гийом услыхал, как эта неисправимая женщина пробормотала:
– Вернемся, еще вернемся. Нелепо бояться!
Есть люди, обладающие всем, но не умеющие заставить в это поверить, – богачи, а такие бедные, благородные, такие невзрачные, что недоверие, которое они возбуждают, делает их робкими и придает им подозрительный вид. Самые прекрасные жемчуга на иных женщинах кажутся фальшивыми. Но бывает и наоборот – на других фальшивки сходят за настоящие. Есть также мужчины, внушающие к себе слепое доверие и пользующиеся привилегиями, на которые прав не имеют.
Гийом Тома был из этой счастливой породы. Ему верили. Ему не приходилось прибегать к предосторожности или к расчету. Звезда обмана вела его прямо к цели. У него никогда не было озабоченного, затравленного лица лгуна. Он мог утверждать: «Я катаюсь на коньках, я плаваю», – и каждый видел его на льду и в воде.
Такой судьбой одаривает при рождении специальная фея. Те, к чьей колыбели, кроме этой, не подошла ни одна иная фея, – все равно достигают всего.
Гийому никогда не приходилось спрашивать себя: «Как я выпутаюсь?». Или «я обманываю», или «я нечестен», или «я плут» – он шел вперед рука об руку со своими небылицами.
Чем больше он вживался в роль, тем больше она в нем прорастала, тем больше в нем было огня и той откровенности, которая убеждает.
С некоторых пор у него появилась новая затея: рассказывать о гибели кузенов на глазах отца. Его нелепый рассказ был составлен наивно и раскрашен, как эпинальские картинки[21]. Как в картинках, общий дух его рассказа поражал и казался более реальным, чем сама действительность.
В слушателях он затрагивал то детское, что жило в каждом. Иногда он очевидно преувеличивал, но сам был так растроган, что глаза его наполнялись слезами и невозможно было слушать рассказ без волнения.
Так как Гийом не пытался быть осторожным – что обычно губит плутов, – он рассказывал этот героический эпизод и у княгини за столом, в обществе весьма искушенном. Он дурачил и штатских, и военных. Так уж повелось, что из уст детей ждут правды, даже если она ложная.
Париж оживал. Один за другим возвращались те, кто в спешке покинул город. И извинялись за свой отъезд перед теми немногими, кто не уехал. Одни оправдывались службой, вторые – маленькими детьми, третьи – пожилыми родителями, четвертые – собственной важной персоной, которую немцы непременно бы взяли в заложники, а пятые иные – национальным долгом.
Пескель-Дюпор, издатель журнала «Жур» – близкие друзья так и называли его «директором» – и один из десятка людей, окружавших мадам де Борм, старался убедить Клеманс, что она поступила неправильно, доказывал ее правоту, что на этот раз судьба оказалась столь же безумна и столь же любезна, как она сама, и что немецкий генерал Клюк пусть не вошел в Париж, все равно он вошел в него – в принципе.
В принципе. Именно потому, что Клеманс не имела принципов, была она столь исключительно рассудительна, и именно из-за отсутствия принципов – победа французов не поддавалась разумному объяснению.
Обычно друзья, вхожие в дом, не любят новых лиц. Гийом был исключением из правил.
– Я хорошо знал вашего отца по Палате, – сказал ему Пескель-Дюпор.
Гийом как был избалованным ребенком, так им и остался. Балованным – со всех сторон.
Он сообщил Клеманс, что у него болит коленка от осколка бомбы, ранившей ногу генерала д’Анкура. Этот осколок стал символом его славы. Благодаря своему героизму он занял достойное место среди взрослых, а его истории в духе эпинальских картинок раскрывали сердца людей.
Так, не из хитрости, а из самолюбия он никогда не рассказывал, как его ошеломила первая поездка на передовую.
А впрочем, историю про Реймс он оставил для княгини. Правда тревожила его, как и ложь. Реймс его не интересовал, скорее расстраивал.
Лучшим слушателем Гийома была дочь княгини – Генриетта. Разве мы не говорили уже, что она была из породы зрителей. До сих пор единственным персонажем на сцене была ее мать. Теперь же она наблюдала за двумя.
Воспитанная без малейших предрассудков о касте, титуле или богатстве, Генриетта кроме того видела, что мать всегда судит о людях по их заслугам и ставит артистов на один уровень с сановниками. Но она была еще очень юна, мало выходила и редко имела случай встретить исключительных людей.
Благодаря войне, которая, как и поезд, способствует случайным встречам, она не только встретила одного из таких людей, но еще он оказался ее сверстником и жил к тому же с ней под одной крышей.
Нет нужды описывать, как подействовали на эту наивную душу рассказы, умилявшие даже старших.
Она любила Гийома. Она смешивала его в своих мечтах с матерью, и, поскольку мать обращалась с ним как с сыном, она не видела ничего дурного в этой путанице.
Как мы уже говорили, княгиня проницала стены. Но притом не замечала изумительного механизма распускающейся розы. Гийом тем более. Но у молодости есть свои заразные болезни. И Гийом-притворщик был бесхитростен. Его нетронутое сердце постигало такие глубины, куда не мог еще проникнуть его детский ум.
Гийом с удовольствием познавал жизнь с тех пор, как ступил на двор госпиталя. С этого двора он начал свой отсчет времени. Ничуть не радуясь своей удаче, он развивался, обогащался, шел вперед с каждым днем.
Каждый человек несет на одном плече обезьяну, на другом – попугая. Без всяких забот со стороны Гийома его попугай повторял язык привилегированного общества, а его обезьяна подражала жестам. Так что он не подвергался риску, случавшемуся с иными эксцентричными людьми, в одну неделю и принятыми, и отвергнутыми светом. Он занял место и, казалось, непрерывно укреплялся на нем, поддерживаемый своим именем.
Только один из друзей княгини относился к Гийому неодобрительно – директор.
Он был безумно влюблен в мадам де Борм уже пять лет. Гений его заключался в долготерпении. Он хотел получить место в «Жур», и он добился этого. Он хотел стать богатым, и он стал. Он хотел жениться на этой все еще молодой вдове, чей яркий свет, потушенный мирской средой, помог бы его работе и засиял в интеллектуальном мире.
Пескель-Дюпор верил в интеллектуальный мир. Он вышел из эпохи салонов. Он желал устроить салон. Ему не было известно, что в таких местах собираются только комедианты и марионетки, а настоящие создатели искусства остаются в тени. Он грезил о столе с цветами и хрусталем, о самых элегантных женщинах, самых знаменитых мужчинах вокруг. И о Клеманс в центре этого всего, лицом к лицу с ним.
Княгиня на его мольбы отвечала:
– Мой дорогой директор, послушайте! Давайте подождем! Я солгу, если скажу вам, что люблю вас. Впрочем, ни вас и никого другого. Но из всех вы, конечно, нравитесь мне больше других.
Она была искренна. И не испытывала к нему неприязни. Пескель-Дюпору было пятьдесят три года, у него были седые волосы.
Он считал себя выдающимся. И был таковым в мире силы. Но он был лишен духа глубинного изящества, столь редкого в высших кругах, поскольку лишь мешал делать карьеру.
Подлинно глубокий человек погружается, а не поднимается. Через много лет после его смерти обнаруживают его погребенное наследие – целое или частями, по кускам. В то время как великие посредственные интеллектуалы, состоящие из остроумия и иронии, беспрепятственно достигают узкого карниза власти.
Именно наивность этого амбициозного человека нравилась Клеманс. Ведь если она и не была глубоким мыслителем, то, по крайней мере, обладала, подобно некоторым насекомым, хоботком, который она направляла без всякой системы, но глубоко в суть вещи.
И вот эта безумная женщина вынесла вердикт, подобно Тиресию.