Священный мусор — страница 11 из 19

Стэнфорд. В гостях (2006–2009)

Слово «благотворительность» мне не нравится. То ли дело «каритас» или «шаритэ». Звучит красиво, кругло, недлинно. А наша «благотворительность» — слово длинное, нескладное. К тому же, ясное дело, благотворитель — богач, а по законам классового сознания богач — лицо отвратительное.

В советские времена бедность и богатство были нравственно заряженными понятиями. Всем было ясно, что богач — непременно злодей, а бедняк — хороший человек. В общем, богатого следует ограбить и всё отдать бедному. На том стояли. Бедному, сколько ни дай, не помочь. Он всё норовит опять стать бедным. Поэтому уж лучше не давать. Всем поровну — идея, может, и хорошая, но нереализуемая. Даже если б и удалось всё общественное достояние раздать поровну, назавтра один бы пропил, другой проиграл, третий отдал бы в рост. И в кратчайшие сроки возникло бы новое неравенство. И тут приходит в голову мысль: а может, бедные не хотят быть богатыми?

На восемьдесят лет в России о благотворительности забыли с большим удовольствием: государство всё взяло на себя, а обществу было предложено молчать и аплодировать. В крайнем случае не вмешиваться. Какая уж тут благотворительность?

В последнее десятилетие в России снова появилась благотворительность — сначала в виде подарков от частного человека в детский дом, в библиотеку, в больницу. Потом начали возникать фонды, попечительские советы, похожие на западные структуры. Но, только попав в этом году в Стэнфордский университет, я поняла, какой может быть благотворительность в стране, где она существует не одно столетие и является почетным и престижным делом богатых людей.

К этому времени я уже состояла членом попечительских советов одной больницы, одного лицея, одного детского дома и одного хосписа. Подписывала положенные письма, ходила время от времени на собрания и давала свои неолигархические, вполне умеренные деньги.

Это была, кроме всего прочего, семейная традиция: у меня были замечательные прадед, бабушка и мама, и я с детства видела, как они легко отдают деньги, вещи и время. Правда, не чужим людям, а нуждающимся родственникам и друзьям, в крайнем случае соседям. Это была традиция «церковной десятины», но тогда я еще об этом не знала.

Очутившись в Стэнфорде, я увидела, какой бывает благотворительность «для чужих». Мне рассказали историю университета и человека, который его задумал и построил на свои деньги, от первого камня до церкви. Это великая американская история.

Леланд Стэнфорд родился в 1826 году в Нью-Йорке в англиканской семье. Из девяти братьев он был самый удачливый, стал юристом и быстро-быстро разбогател. Но пожар погубил его дом и адвокатскую контору, и всё его богатство сгорело в самом прямом смысле слова. К 1848 году, когда разразилась в Калифорнии «золотая лихорадка», он как раз потерял свое первое состояние и отправился вслед за братьями строить новую жизнь в Калифорнию. Условия были ужасные: жили братья в халупе с земляным полом, вели полуголодное существование и адски работали. Торговали мылом и крупой, порохом и дешевым маслом, словом, тем товаром, который нужен был золотоискателям. Расплачивались покупатели довольно часто песком. Золотым. Первые заработанные деньги Леланд вкладывает в развитие железной дороги, которая соединяет Восток и Запад. Он был одним из первых венчурных капиталистов. Вкладывал в будущее.

Это было время, когда в Америку хлынул первый поток китайских эмигрантов, и тысячи китайцев строили железную дорогу в ужасных условиях, получая грошовые заработки и погибая на этой «стройке века» тысячами.

Сам же Стэнфорд в те годы «поднялся», стал одним из самых богатых людей в Калифорнии и очень умело распоряжался и железнодорожным бизнесом, и банковскими операциями. Стал заниматься политикой, был избран губернатором Калифорнии и основателем консервативной партии, из которой потом выросла современная республиканская партия.

Он пользовался своим положением губернатора, брал государственные займы и был замешан в разных финансовых махинациях, привлекался к суду, но умел выходить сухим из воды.

Стэнфорд женился, построил роскошный дом в Сан-Франциско. После многих лет бесплодного брака родился поздний ребенок — Леланд Стэнфорд-младший.

Мальчик был замечательный: он получал лучшее по тем временам образование, увлекался изобразительным искусством и уже лет в двенадцать начал собирать коллекцию. Всей семьей они ездили в Европу, часто в Северную Италию, покупали прекрасное европейское искусство и вывозили в Калифорнию.

В этот период Стэнфорд построил дачу в дне езды от Сан-Франциско, в местах, которые назывались Red Wood — Красный лес. Это был огромный лес секвой, который сохранился и по сей день. Стэнфорд скупил в округе Редвуда больше восьми тысяч акров земли, развел огромное хозяйство, прекрасный конный завод. Его лошади поставили девятнадцать мировых рекордов. Стэнфорд интересовался наукой — разведение лошадей было поставлено на научную основу. Его вообще интересовала наука. Все, к чему только ни прикасался Стэнфорд, начинало цвести и плодоносить.

А потом произошло несчастье, которое изменило всю жизнь семьи Стэнфордов: его сын, не дожив до шестнадцати лет, умер от тифа во время одной из поездок по Италии, в прекрасном городе Флоренции. Болезнь началась внезапно и длилась всего три дня. Спасти мальчика не смогли.

От горя Стэнфорд потерял дар речи, но когда речь к нему вернулась, он сказал жене: «Теперь все дети Калифорнии будут нашими детьми».

В том же году Стэнфорд объехал все крупные американские университеты. Он изучил, как они устроены, как финансируются, как идет образовательный процесс. Он хотел сделать лучше. Посчитал, как полагается капиталисту, деньги и прикинул: нужно 5 миллионов долларов. Сумма по тем временам гигантская даже для Стэнфорда. Он посоветовался с женой. Она сказала «да».

Так губернатор, жесткий человек с сомнительной репутацией, начал «вторую жизнь». Он заказал архитектурный проект — католические мотивы на индейской почве, и началась грандиозная стройка. Строительство продолжается и сейчас, и именно по тем принципам, которые заложил Стэнфорд. Он любил всё самое лучшее — и по сей день новые корпуса строят самые известные и талантливые архитекторы.

Застройка идет по определенному модулю — квадратно-гнездовым способом, как я бы это определила. Принцип Стэнфорда — соединение практики и культуры, бизнеса и политики. Последний по времени квадрат, совсем недавно построенный, — это медико-технологический корпус, возведенный между медицинским и технологическим. Его проектировал Норман Фостер, один из ведущих современных архитекторов. Границы территории представляют собой одновременно и границы наук. Подход формальный, но, как оказалось, прекрасно себя оправдал.

Именно на этом пересечении границ образовалась спустя сто лет после смерти основателя Силиконовая долина, здесь родились Yahoo, Google, одна из лучших современных генетических школ.

Принцип «всего самого лучшего» распространялся и на подбор профессорско-преподавательского состава. С самого основания университета «перекупали» лучших ученых и давали им такие деньги, что отказаться было невозможно. Между прочим, эта традиция сохраняется уже больше ста лет.

Первый университетский выпуск был в 1892 году — об этом свидетельствует утопленная в одной из галерей медная плита. Рядами такие же плиты с датами — вплоть до нынешнего года.

Первые двадцать лет обучение было бесплатным. Сейчас, надо признать, это один из самых дорогих университетов Америки. Первоклассные лаборатории, первоклассные профессора — вот что делает Стэнфордский университет одним из самых престижных учебных заведений страны. В соседнем университете города Беркли на одного профессора приходится 16,4 студента, а в Стэнфорде на одного профессора — 3,5 студента.

Территория университета огромна. Скульптуры любимого Стэнфордом Родена украшают скверы и перекрестки университетского городка. Есть и более современная скульптура: Мур, Липшиц. Есть и музей с огромным собранием картин: в первых залах — семейные картины той счастливой поры, когда был жив еще Леланд Стэнфорд-младший. Симпатичный мальчик, смерть которого изменила жизнь западного побережья Америки.

История Стэнфорда, человека и университета, — великая американская история. Традиция благотворительности продолжает здесь существовать — куда ни повернешься, всюду висят таблички: дар мистера и миссис таких-то.

Среди дарителей — выпускники Стэнфордского университета, просто богатые люди, которые считают наиболее достойным способом увековечить свою память, выписывая чеки на нужды университета. Это национальная традиция. Всем известно имя Карнеги — потому что знают о существовании Карнеги-холла. Но есть в Америке Чикагский университет, построенный на деньги Рокфеллера в 1892 году, и еще много чего, что финансировал Джон Пирпонт Рокфеллер, его сын и внуки. Между прочим, когда Рокфеллер-старший умер, то на благотворительность он положил полмиллиарда, а сумма, переданная по завещанию сыну, была меньшей.

В отличие от нашей страны, где революция прервала этот процесс превращения «дикого капитализма» в капитализм цивилизованный, в Америке традиция благотворительности росла и крепла, охватывая все сферы жизни. Образование, здравоохранение, культура, фундаментальные науки получают постоянно огромные вливания от частных фондов. Самым щедрым благотворителем в сегодняшней Америке считается Билл Гейтс.

Полтора месяца я работала в Гуверовском архиве Стэнфордского университета. У меня были свои интересы, связанные с российской историей семидесятых годов, а в свободное время я присматривалась к американской благотворительности и пыталась понять, почему у них получается то, что совсем не получается у нас, а именно: создать такое общество, такие структуры, которые сами о себе заботятся, сами себя финансируют и являются не конкурентами государства (какое это государство рвется тратить деньги на общественные нужды — надо его заставить это делать!), а партнерами государства.

Честно говоря, секрета я не открыла. Я не знаю, почему богатые, не очень богатые люди, а также люди более чем среднего достатка считают необходимым отдавать личные деньги для общественного блага.

Существует множество вариантов ответа на этот вопрос:

1. Там, на растленном Западе, государство хитро провоцирует богатых людей жертвовать деньги на благотворительность (читай: общественные нужды), потому что дает им налоговые льготы в разных формах, поощряя тем самым меценатство всякого рода.

2. Америка — протестантская страна. Протестантизм — религия труда и религия сдержанности. Всяческая роскошь не поощряется общественным мнением. Вот они от ханжеского стыда не покупают себе золотых унитазов, а строят общественные уборные.

3. Американцы уже миновали этап «жестокого капитализма» и теперь стали сентиментальны и готовы платить своим нищим и больным, а мы, россияне, всё еще находимся на той стадии, где главная цель богатого человека — купить яхту, остров, драгоценности и вообще всё, что можно купить за деньги. Надо немного подождать, и наши богачи тоже опомнятся, повзрослеют и поймут, что самая большая роскошь — содержать детский дом, больницу или университет. Сколько ждать — никто не знает.

4. В Америке давно уже существует гражданское общество, которое контролирует государство в большей мере, чем где бы то ни было в мире. Это гражданское общество порой принимает на себя решение острых социальных проблем. Существует большое число частных госпиталей, школ, учебных заведений, которые оплачиваются частными спонсорами и большими компаниями.

Впрочем, для нас не так уж важно, почему у них так хорошо получается, а у нас пока не очень. У них тоже есть проблемы, которые они не могут решить.

На рубеже XX века Россия созрела для благотворительности, и до революции частными людьми было очень многое сделано для блага общества. Несколько городских больниц и по сей день прекрасно работают, несмотря на то что они устарели во всех отношениях.

Сегодня в России опять появились серьезные благотворители. Некоторая часть людей и организаций, которые вкладывают большие деньги в культуру, вынуждены это делать по прямому распоряжению начальства. Им приказывают — они соглашаются. Очень часто частные деньги идут на покрытие тех расходов, которые обязано производить государство, но не хочет. Эта благотворительность вынужденная, но все-таки она существует.

Есть и такие донаторы, которые тратят деньги без указки сверху — по той единственной причине, что видят острые социальные болезни и пытаются их «подлечить» своими средствами.

Главное — что появились люди, готовые вкладывать личные деньги для решения общественных проблем. Их много. Наиболее интенсивная деятельность связана с лечением детей. Существуют фонды, изыскивающие огромные деньги на оборудование медицинских учреждений, на дорогостоящие лекарства детям с онко— и кардиозаболеваниями, детям, нуждающимся в пересадке органов. Существуют фонды для помощи детям с синдромом Дауна, с диабетом и другие. Это наиболее популярные фонды: на больного ребенка дать деньги легче, чем на умирающего старика; на детский дом — проще, чем на хоспис. А в стране есть хосписы, которые нуждаются в финансировании, потому что государственное финансирование недостаточно, выражаясь мягко. Еще труднее добыть деньги для помощи бомжам, для обитателей колоний, для инвалидов и пенсионеров.

Но фонды тем не менее растут, делают огромную работу. Всё большее число людей, даже не пережив такого несчастья, как Леланд Стэнфорд, начинают понимать, что помочь больному и нищему, инвалиду и заключенному — это шанс изменить мир к лучшему, хотя бы в отдельно взятой точке.

Большие деньги дают их владельцам многие преимущества перед теми, кто не имеет лишней копейки. Они дают свободу (есть такой предрассудок), дают возможность прекрасных путешествий в разные страны (до тех пор, пока не утрачивается «охота к перемене мест»), дают привилегию на высокое «качество жизни» (пока не обнаруживается, что воздух, вода и пища теряют качество во всем мире) и прочие мнимые и реальные радости.

Но есть вещи, которые не покупаются за деньги: никто не может избежать болезней и смерти, несчастья и одиночества. Когда приходит это понимание, меняется отношение к деньгам. Они не есть вечная ценность. Сегодняшний кризис, который только начинается — и ни один специалист не может предсказать всех последствий происходящего, — изменит очень многое в жизни нашего и будущих поколений.

Первое последствие — крушение ложной идеи всевластия денег.

В начале XIX века, около двухсот лет тому назад, молодой врач Федор Гааз, приехавший в Россию из Германии, сделал прекрасную карьеру: разбогател, купил в Москве пять домов, деревню и фабрику в Подмосковье. А потом его назначили инспектором тюремных больниц, и это совершенно изменило его жизнь. Он увидел каторжников, прикованных к железному пруту, в тяжелых кандалах проходящих по Владимирскому тракту до самой Сибири, и в нем произошел переворот. Двадцать лет добивался облегчения их участи, добился отмены «прута», сделал более легкие кандалы и лечил, лечил, лечил. И кормил, и помогал спасти детей каторжников, которые шли за родителями в Сибирь.

Он истратил свое состояние, и хоронили его на средства полицейского управления, потому что у него не было ни копейки. Вся Москва хоронила его — толпы шли за гробом. Наряды полиции, посланные для предотвращения беспорядков, шли вместе со всеми, обнажив головы.

По сей день на его могиле на Немецком кладбище в Лефортово всегда лежат цветы. Часто восковые или бумажные, которые покупают безденежные старушки. Доктор Гааз стал народным святым. И вспомнила я его из-за одной фразы, которую он постоянно повторял: «Спешите делать добро!»

Даже самая длинная человеческая жизнь коротка по сравнению с жизнью большой черепахи или дуба. Но человек может сделать то, что не может и не умеет ни одна живая тварь, — спасти другого человека. И может просто немного помочь: накормить голодного, облегчить страдания больного. Это так хорошо. Попробуйте, и вы почувствуете, как ваша жизнь наполняется новым смыслом, которого так часто не хватает в нашей суетливой, тяжелой и зачастую удручающей жизни.

Дорогой мистер Купер Бич

«Приглашаем вас присоединиться к нам 15 июля, в субботу, в 10 часов утра на лужайке возле замка в парке Форт Трайан, чтобы почтить память нашего дорогого Купера Бича» — приблизительно это было написано в объявлении, вывешенном в витрине не то химчистки, не то туристического агентства на улице Пейнхорст, что прямиком вела к парку. Далее по тексту:

«Три года тому назад наш дорогой Купер Бич подвергся бандитскому нападению, был тяжело ранен, долго болел и медленно умирал. Тихий свидетель нашего столетия, он умер в возрасте ста девяти лет. Всю свою долгую жизнь он давал нам тень, целительную силу и красоту».

В центре объявления была цветная фотография раскидистого дерева посреди лужайки. Большое хорошее дерево. Но ничего особенного. Просто дерево. Это и был Купер Бич — Cooper Beach, вяз меднолистный… Его недавно срубили.

Хотя утром в субботу лил проливной дождь мы с моей нью-йоркской подругой Наташей поперлись: уж очень мне хотелось посмотреть на этот диковинный народ, сначала истребивший индейцев, потом линчующий негров, а ныне обратившийся в новую веру…

До парка было десять минут пешего хода. Не такой большой, как знаменитый Центральный, Форт Трайан Парк раскинулся в скалах над Гудзоном, на месте последних боев и последних побед в Войне за независимость. Земли эти были приобретены кровожадным эксплуататором американского народа Дж. Д. Рокфеллером и подарены городу. Впервые я попала в этот парк в 1986 году. Тогда возле входа было разбито несколько газонов, а дальше вдоль неметеных дорожек — следы неведомых зверей, оставивших после себя жестянки из-под колы, пластмассовые бутылки и целлофановые обертки, весь этот неэкологичный сор, не умеющий мягко растворяться в земле и становиться ею…

За эти годы парк изменился, газоны расширились, на скалистых откосах высажены цветы и кустарники, подобранные по науке и по красоте, так что с ранней весны до поздней осени кто-нибудь цветет и пахнет, не мешая соседям. Стоят новые лавочки, на некоторых надписи, вроде «Миссис Грин завещала установить на данном месте данную лавочку, чтобы приходящие могли наслаждаться красотой природы…»

Вот мы и шли туда — наслаждаться. В этот раз мы шли вдвоем. Впервые, кажется, без Бренди. Впрочем, в дождь он бы и не пошел. Теперь же не пойдет и в хорошую погоду — он умер месяц назад, риджбек, львиная африканская борзая. Мощная охотничья собака с лирообразным завитком на рыжей спине. Хотя он в жизни ни разу не поохотился, он был настоящий джентльмен, сочетающий доброжелательность с чувством собственного достоинства. Он ритуально задирал мощную лапу возле каждого дерева, торчащего из земляного квадрата, вырубленного в сером асфальте по дороге к парку, и отмечал свое царственное присутствие краткоструйным вниманием…

— Кстати, ты заметила это? — Наташа указала на довольно высокие ограды, окружавшие теперь каждое дерево на улице. Внутри ограды, у стволов, были высажены цветы, которых прежде здесь не было.

— Так закончилась в нашем районе великая война между защитникам флоры и любителями фауны. Была многолетняя свара: местные жители постоянно жаловались на собачников, что их питомцы заливают мочой деревья, и они вянут. И тогда собаковладельцы, сложившись, заказали эти ограды и посадили цветы. Ограды такие высокие, что ни одна собака струей до ствола не дотянет, разве что человек со шлангом…

Дождь то затихал, то усиливался. Зато ветер дул без перерыва, выворачивая зонтик. Трудно было предположить, что намеченная панихида состоится. Но мы были в пути, уже промокли, и больше рисковать было нечем. Однако на лужайке, где еще вчера был пень, а теперь и пень уже выкорчевали, мы обнаружили десяток женщин, среди которых затесался один довольно молодой мужчина. Стояли кружком, в плащах и куртках. В руках одной из женщин был пакет, из которого она что-то сыпала на землю. Мы подошли и поздоровались.

— Это древний индейский обычай, — широкозубо улыбнулась американка, — перед началом каждого ритуального действия индейцы насыпали на земле круг из кукурузной муки или табака…

Потом она стала рассказывать о глубокой связи истребленных жителей этих мест с природой, об утрате современным человеком этой животворной связи и необходимости ее восстановления.

— Мы призываем Дух дерева, — провозгласила она и обратила глаза к небу. — Пусть Дух этого дерева не оставит нас и вселится в это новое юное существо.

Длинной рукой она указала, куда именно следует вселяться духу срубленного дерева.

Все обернулись — новый вяз, уже взятый в проволочную изгородь, был накануне высажен в пяти метрах от могилы усопшего, так что новое плотское жилище уже ожидало одухотворения.

Мешочек с кукурузной мукой передали в руки другой женщине, она высыпала на землю горсть и тоже сказала небольшую речь. Она говорила о забытом былом равенстве человека, дерева и животного. О насилии над животным миром и об освобождении животных на фермах. Женщина подняла руки к небу, тощая курточка распахнулась, и сверкнула красная надпись на белой майке — «Свобода животным на фермах!». Запахло Оруэллом…

Следующая женщина прочла небольшую очень симпатичную поэму о дереве. Она не сама ее написала, прочитала по детской книжке.

Дождь то усиливался, то затихал. Пакет шел по кругу. Окружность на земле, нарисованная мукой, мокла и делалась всё шире. Большая толстуха с мягким смоленским лицом — каких только американцев не бывает! — говорила о варварстве современных людей, которые губят деревья, о безумии цивилизации и необходимости стать лицом к лицу с природой…

Я просто чуть слезами не растеклась от умиления. Дело в том, что незадолго до отъезда мы с мужем поехали в Ботанический сад — иногда случается, что приспичит вдруг на деревья посмотреть. От метро ВДНХ дорожка вела к Ботаническому саду через — придется сказать — лес, кучку детдомовских каких-то деревьев, выросших не на земле, а на коросте мусора. Деревья эти скорее умирали, чем жили, влачили мучительное существование, и при их виде вовсе не приходила в голову мысль, что существует некий Дух дерева… Здесь явственно существовал только Дух помойки. Дух большой, вселенской помойки и маленький душок тлена. Большого тлена не было, поскольку мусор, из которого произрастали несчастные деревья, был по большей части нетленным: пластмассово-полиуретановым, нерастворимым, неуничтожимым. Он был вечным и бесссмертным, как наш великий народ, вдохновенный создатель грандиозной помойки. Мы пролезли в дыру в ограде и оказались в Ботаническом саду. Что можно о нем сказать? Если бы Форт Трайан Парк обладал воображением, именно так он представлял бы себе ад…

Тут очередь дошла до мужчины, и он заговорил:

— Я ученый и циник, — сказал он. — Большую часть времени я провожу в странах третьего мира, стоящих на предыдущей ступени цивилизации, и я утверждаю, что идиллических отношений между первобытным человечеством и природой не было и нет. Истребление лесов началось с развитием поджогового земледелия, и именно оно истребило 90 процентов лесов. Только современная цивилизация в состоянии поддерживать природу, сохранение природы требует огромных капиталовложений, и если они не будут производиться, то вашим духам деревьев некуда будет голову приклонить…

Сверкнула незримая молния. Дождь замер. Мы с Наташей тоже. Скрестились две враждебные силы. Это была одна из тех идеологических схваток, в которых стороны никогда не могут найти общего решения. Поразительным было другое: обе партии воевали за жизнь этого дерева и миллионов других. И чем больше эти люди будут воевать между собой, взыскивая штрафы с тех, кто загрязняет воду и воздух или призывая на каждый куст божье благословение, тем больше они преуспеют, и пусть каждая из партий считает, что именно благодаря ее усилиям живы леса, они будут шуметь, дышать, жить и давать жизнь всем нам. Только очень обидно сознавать, что пока эти ребята водят хороводы вокруг дорогого мистера Купера Бича, наши безымянные деревья в Тимирязевке и на ВДНХ, на Садовом кольце в центре Москвы и на далеких окраинах огромной страны горят и сохнут, гниют и погибают от химической грязи, а мы, беспечные и неумные, делаем вид, что не знаем о том, что человек не имеет своего собственного органа для усвоения солнечной энергии, не способен к фотосинтезу, и только деревья, кустарники, травы, словом, вся зелень мира способна делать то, без чего жизнь человечества невозможна. Такая простая вещь…

Снова полил дождь. Корректно доругивались враждующие стороны. Лето в этом году в Нью-Йорке на редкость нежное: никакой бешеной жары, время от времени умеренные дожди, полезные всякой зелени… И нью-йоркские парки в конце июля свежи, как в начале мая. А мне пора домой, в Москву. В заплеванный Ботанический сад, в бедную Тимирязевку. А про Миусский, дорогой моему сердцу Миусский сквер можно вообще забыть…

«Мир стал очень маленьким…»

(из интервью)


— …Мне представляется, что Вы занимаетесь такими проблемами, которые не просто русские проблемы, а можно сказать, общечеловеческие. Насколько Вы считаете себя русским писателем?

— Дело в том, что это мой единственный язык. Это единственный язык, на котором я могу выражать свои мысли. Я его страшно люблю. Мне его очень легко любить, потому что другого я не знаю. Поэтому я, конечно, русский писатель. Другое дело, что мы сегодня все вместе подошли к такому рубежу, когда на национальную проблематику надо как-то очень пристально посмотреть, и какими-то новыми глазами. Потому что мир стал очень маленьким. Мы жили в огромных странах, которые были всем космосом и всем миром и содержали в себе всё. Были соседи, которые немножко мешали нам существовать в огромном пространстве. Но как-то управлялись с пограничными конфликтами, ругались в рекреациях. Сегодня мир крохотный. И если новое сознание не прорежется, не пробудится в человеке, то очень много шансов, что просто начнется очень жестокое взаимоистребление. И мы видим предпосылки к этому. И что самое ужасное — накоплены огромные потенциалы военные. Поэтому здесь вопрос крайне спешный: успеет ли человечество поменять свое сознание или сначала все-таки само себя истребит? Но единственный, конечно, шанс выживания — это полная перемена сознания, в котором эти-то самые национальные мотивы как раз требуют особо важного, особо внимательного пересмотра. Национальное пришло в конфликт с универсальным.

Культура бывает только национальной, она через национальное выражается, без языка ее не может быть. Я про литературу, конечно, говорю, не про музыку. Но тем не менее как найти новую форму интеллектуальной жизни, чтобы этот конфликт постоянный, всегдашний, мировой как-то избежать, чтобы его как-то смягчить и растворить? Я сторонник глобализации — не потому, что она мне нравится, а потому, что она неизбежна, и этот процесс, который идет, надо его регулировать, надо с ним работать. Против него ничего не поделаешь: все хотят ходить в самой удобной обуви, все хотят есть пищу, которая сегодня популярна, сегодня в моде, разработанную то в Японии, то в Индии, может быть, даже и полезную — но не в этом дело. А где здесь равнодействующая, где найти этот баланс между «быть как все» и «сохранять идентичность»? Если наша унификация приведет к тому, что мы перестанем друг другу грызть глотку, то я согласна сдать в этнографический музей все национальные бомбошки: кимоно, лапти.

Если человечество научится жить в мире, но вынуждено будет заплатить за это ценой национальной оригинальности, я — за. Я думаю, что это крайний, предельный случай. Я, конечно, вовсе не хочу, чтобы китайцы перестали быть китайцами, а японки перестали носить кимоно — кстати, почти перестали! — и мир бы стал весь одет в одни и те же джинсы Levi's. Но если гарантия выживания — унификация, то я за, тогда я все-таки за нее. Во всяком случае, здесь есть что обсуждать!


— В этом переоформлении, в пересоздании сознания, о котором Вы говорили, помогает ли, по Вашему мнению, религия?

— Она может помогать, а может не помогать. Но скорее мешает, как и национальные привязанности. Понимать эту проблему может только универсальная религия. А современное христианство от его изначального и коренного универсализма постоянно отказывается в угоду этнографическим бомбошкам. Я не против крашеных яиц и фаршированных индеек, пучков вайи или булочек в виде птички имени Святого Духа. Но христианство — совсем о другом. Вопрос ваш хороший, но я не могу навскидку отвечать.


Беседовал Йожеф Горетить.

Журнал Jelenkor (Венгрия), № 5, 2010

Как это делается у нас