Вокруг Даниэля
Святость
Если мы вообще соглашаемся, что явление святости в мире есть, то антитеза «греховность-святость» представляется мне ложной. Они не на одной оси. Греховность, доведенная до своего преодоления, рождает праведность, то есть хорошее поведение. Святость — иноприродное явление. Она совершенно выпадает из обычной человеческой жизни, из всех рациональных построений. Святой — и над миром, и над любой конфессией. И речь идет вовсе не о переходе количества в качество. Это — прыжок над пропастью. Не могут быть святые нам примером. И друг другу не могут быть примером. Явление святости — утверждение в мире возможности преодоления мира с его законами, и физическими, и метафизическими.
История Толстого о старцах: трое вас, трое нас, господи, помилуй нас! — вся про это. Индийский йогин и суфий, Серафим Саровский и Франциск Ассизский имеют между собой гораздо больше общего, чем можно предположить. Учиться у святых невозможно.
Невозможно и неприлично стремиться к святости, но можно учиться хорошему поведению. Это очень много.
Интересная история с Терезой Калькуттской — сейчас открыли ее дневники и поразились: они полны слов сомнения, горечи и безнадежности. А ведь святая, вне всякого сомнения. Даже строгая католическая церковь это признала, объявив ее блаженной…
Святых в мире хватает — они издалека видны и веками светят. Не хватает праведников, то есть людей, выполняющих правила, — порядочных людей, не алчных, не жестоких, милосердных.
Отдельная история с почитанием святых. Очень скользкое место. Не теория, а практика интересует меня здесь. У подножия горы Синай, святыни иудеев, христиан и мусульман, расположен один из самых древних христианских монастырей — Святой Екатерины.
Я помню коричневую сморщенную ручку, похожую на обезьянью, унизанную мутными перстнями, отсеченную давным-давно и лежащую на бархатной подушечке. Ручка Святой Екатерины в монастыре, у подножья легендарной горы, откуда по очень крутой и трудной тропе сходил Моисей с двумя каменными плитами на спине. Плиты не сохранились, ручка Екатерины — тут. И тут же, в ограде монастыря, на округлом возвышении растет дивный куст — Неопалимая Купина. Говорят, та самая, из которой раздался голос Божий к Моисею. Мне говорят, что этот куст уникален в ботаническом смысле. Больше растений такого вида нет на свете. Смотрю на этот куст снизу, он роняет мне на голову подсохший листик. Я не открою определитель растений, чтобы убедиться, к какому именно семейству и виду он принадлежит. Я готова поверить в то, что это суперэндемик — единственное в мире растение этого вида. Но я знаю, что некоторые растения накапливают в своей листве эфирные масла и могут вспыхнуть при определенных условиях. Чудо — то, что мы не можем объяснить. То, что выходит за пределы нашего знания о физическом мире.
Но ручка, ручка! Уберите ее, заройте в землю, желательно рядом с телом усопшей. Зачем нужна эта благочестивая расчлененка — пальцы Иоанна Крестителя, числом, превышающим десяток, разнесенные по церквам и монастырям? Я не настолько материалист, чтобы эти мумифицированные части ткани помогали моей вере в Творца. Я видела в музеях множество мумий — египетских и африканских, мумий фараонов и просто дедушек семейств, которых после смерти тщательно высушивали, заворачивали в самотканые тряпки и хранили либо в доме, в специальной шкатулочке, либо в лесу, в тайнике, чтобы вытащить на свет божий в день праздника поминовения усопших.
Ориентир духовный сегодня — не святость, а праведность. В понятиях протестантских — порядочность, честность, трудолюбие, определенный бытовой аскетизм. В понятиях православных — милосердие. Не помню, кто сказал: в России святых навалом, а честного, то есть не ворующего человека, днем с огнем не сыщешь. Так что — если иначе не можете — воруйте, но хотя бы из милосердия отдавайте долю сиротам и вдовам, бедным и больным. А святость — это при нашем состоянии умов и душ слишком большой запрос.
«У каждого человека есть свой вариант Бога…»
(из интервью)
— …Главный герой романа «Даниэль Штайн, переводчик» — еврей, ставший католическим священником. Он любил свой народ, никогда не отказывался от своего еврейства и при этом проповедовал христианство. (Для тех, кто не знает: прототип Даниэля Штайна — реальный человек Освальд Даниэль Руфайзен. Он родился в Германии. Во время Второй мировой войны спас жизнь сотням евреев, потом стал католическим священником и, приехав в Израиль, основал в Хайфе религиозную общину, в которой служил мессу на иврите.) Его жизнь — это удивительное доказательство того, что вера как таковая не может быть причиной вражды и противостояния, а вот принадлежность к той или иной религии — может. История Руфайзена и соответственно Даниэля Штайна как литературного персонажа не у всех вызывает сочувствие, а для многих неприемлема по сути. Экуменизм его подвергается нападкам догматиков по обе стороны. Недовольны те, кто считает Руфайзена отступником и предателем иудейской веры, и те, кто блюдет чистоту христианства. И, что говорить, они, конечно, недовольны не только романом, но и друг другом. Была свидетелем нескольких таких споров, после которых мирно сидевшие рядом и обедавшие люди расходились врагами. Дозволено ли искусству и литературе вторгаться в «святая святых», провоцируя религиозную нетерпимость? Существуют ли запретные темы?
— Нет таких тем. Это вопрос таланта, тонкости человеческой, способности художника стать на позицию другого человека. (Может, еще смелости.) Меньше всего я хотела провокаций. Надо всегда учитывать разность в менталитете. Есть яркий пример с карикатурами на пророка Мухаммеда, появившимися в датской газете в 2005 году. С точки зрения европейца не произошло ничего такого, что можно считать возмутительным, а с точки зрения исламского мира — имело место оскорбление. Важно определиться: идем мы на скандал либо не идем. Чего мы хотим? Какая задача?
— А какая была задача в романе «Даниэль Штайн, переводчик»?
— Моя задача была рассказать о человеке, с моей точки зрения, святом. Это и есть святой праведник XX века. И такие святые были не только среди верующих, но и среди атеистов тоже… В какой-то момент он сказал: «Моя жизнь мне подарена, и я ее хочу вернуть». Вот эту подаренную жизнь он уже использовал не для себя. Он осознал это, будучи очень молодым человеком. То количество чудес, которые сохранили ему жизнь, удивительно. Два раза он был приговорен к смерти, но избежал приговора, много раз оказывался в ситуациях, где выжить, казалось, невозможно, но он выжил и понял, что Высшие Силы сохранили его для чего-то. Для чего — не знал. В юности, будучи спасенным монахинями-кармелитками, решил, что его сохранили для церкви, чтобы через нее приносить людям веру. Он становится католическим священником, но, приехав в Израиль, понимает, что миссия его не сугубо католическая, что миссия его как еврея — выстроить еврейский христианский ответ. Вот что он на себя берет. Он не отказывается от своего еврейства и продолжает проповедовать христианство. Знаю, что эта тема переживается очень остро и по сей день как с одной, так и с другой стороны. У меня с ранней юности есть богатый опыт соприкосновения с христианской средой.
— Ты верующий человек?
— Были времена, когда не отвечать на этот вопрос значило отречься от веры. А сегодня времена изменились глубочайшим образом, сегодня я всё чаще отвечаю: это мое частное дело. Потому что вера — частное, глубоко интимное дело, а не принадлежность к партии. Человек верит в недоказуемое, и это не вопрос веры, а особенность нашего мышления — мозгов. То, что для одних является доказательством, для других звучит неубедительно. Ведь даже алгебраические формулы и геометрические построения, которым обучают в школах, существуют только при определенных условиях. А вера не требует доказательств, зато ею можно поделиться с другим, как куском хлеба. И, конечно, вера не дается вопреки желанию человека. Она требует встречного усилия от человека.
— А так уж необходимо современному человеку это усилие? Для чего? Что дает ему вера в недоказуемое?
— Существует некоторая вертикаль в жизни. Человеческая жизнь вообще-то горизонтальна: мы рождаемся, производим свое потомство, чего-то достигаем или не достигаем, а потом уходим. Но для кого-то необходимо найти эту вертикаль. Есть люди, которые без этого жить не могут, они ее ищут. Одни находят ее традиционным способом — родители рассказали, приучили, и человек пошел в храм, костел, мечеть, синагогу… И эта традиционная вертикаль многих устраивает, но не всегда и не всех. Если человек ищет ответы на вопросы о смысле и тайне существования, то начнет искать эти ответы самостоятельно.
— Например, в самых разных духовных практиках, которые сегодня очень популярны у нас на Западе. В последнее время я наблюдаю интересный процесс возникновения новых религиозных учений, которые на самом деле далеко не новы. Поднялась волна увлечения книгами Экхарта Толле, Доналда Уолша, книгой «Секрет». Хотя вряд ли всё это можно назвать религиями, ближе всего они стоят к буддистским практикам, но они работают, принося людям облегчение и помощь. Опять же знаю, что этот путь осуждается церковью.
— То, что они помогают, — безусловно, как и то, что осуждаются церковью. Я думаю, что эта жесткость со временем уйдет: дыхательные практики и работа с телом были известны и сирийским монахам. Восток — родина христианства, и чем внимательнее всматриваешься, тем больше находишь общего у всех древних религий. Если считать, что прошлое — только ХIХ век, то это очень обрубленная и ложная перспектива. Позади христиан были ессеи, и весь ханаанский мир был адаптирован иудеями и, как ни крути, многое от них воспринял.
У нашего поколения, которое большую часть жизни провело в абсолютно плоском пространстве советской действительности, не было никакого выбора, кроме «абсолютно верного» учения Маркса — Энгельса и так далее. Это было совершенно неприемлемо, и мы строили свою вертикаль, как правило, через традиционное христианство. Оно становилось альтернативой режиму. Но, кстати, с пятидесятых всё яснее среди молодого поколения зазвучали иные голоса: сначала объявились кришнаиты, потом стал слышен голос буддизма… Но я-то на самом деле убеждена: неважно, какая вертикаль; главное — чтобы она была.
— Современный человек не может без нее обходиться?
— Думаю, в мире достаточно много людей, для которых эта составляющая важна, и есть много людей, которые совершенно спокойно живут без нее. Наверное, в разные времена это соотношение меняется, и внутри одной человеческой жизни тоже. Для человека естественно в момент беды кричать: «Господи, помоги!», но это не есть вера. Это значит, что если Ты есть — помоги мне, а если не поможешь — Тебя нет. Это не плохо и не хорошо — так устроен человек. Когда он тонет, то кричит: «Помогите!» вне зависимости от того, есть ли вокруг люди, которые могут помочь или нет. Это то самое, библейское: «Из глубины воззвав». Когда наступает эта минута предельного человеческого отчаяния, минута предсмертия и страха, по-видимому, этот вопль вырывается спонтанно. Те, кто получают чудо спасения, очень часто обретают веру в Бога. Тому масса примеров. И между прочим, у самого Руфайзена обращение тоже было связано с такой отчаянной минутой жизни.
— При этом, как учит Церковь, этот вопль не будет услышан, если ты не покаешься.
— Не знаю и совсем так не думаю. Это так естественно, что человек придает Богу антропоморфные черты. Он проецирует на Него свои собственные достоинства и недостатки. Мы придумали, что Он ждет от нас определенного поведения (в каждой религии своего) и запрещает отступать от этого, а за плохое поведение наказывает. Но воображение наше столь ничтожно, и образ строгого Учителя, требующего от нас, как от нерадивых учеников, усвоения некоего материала, для меня мало приемлем. Покаяние — хорошая вещь, потому что ведет к самоосознанию. А уж что там решают Высшие Инстанции и чем руководствуются — не знаю.
— Но есть же люди, которым открывается истина. Они периодически приходят в мир и становятся «переводчиками» или пророками. Ты назвала своего героя переводчиком, почему?
— Я убеждена, что у Даниэля была связь с Высшими Силами — с Богом «или тем, что вы под этим понимаете…». Я глубоко убеждена, что у каждого человека есть свой вариант Бога, настолько же уникальный, как и он сам. Я думаю, что Даниэль просто находился на другом уровне подключения. С той точки, где он находился, он переводил с языка Божественных Откровений на обычный человеческий язык. К сожалению, мы знаем и плохих переводчиков.
— Что ты имеешь в виду?
— Любой ортодоксальный подход, любую догму… По моему убеждению, перед Богом все его дети равны. Все они достаточно плохи, даже хорошие. Мне представляется смехотворным, что апостол Петр дает задание душе усопшего прочитать Символ Веры, как на экзамене. Нет, не это. Другие отчеты понадобятся. О другом спросят, если вообще спросят. Но это уже вопрос моей веры. Если нам и придется отчитываться за нашу жизнь, то это будут не вопросы догматики. Не о том спросят, как вы себе представляете Троицу и не впадаете ли вы в грех монофизитства или монтанизма. Не об этом нас будут спрашивать. Есть известные слова: «Накормил ли ты голодного?», «Помог ли страждущему?». Это и было зерно веры Даниэля. Для него все люди были равны, не было отношения к ним «свои — чужие». Он любил еврейский народ. Он говорил: «Я еврей, и это мой народ», — но вся практика была такова, что он не любил еврея больше, чем нееврея. Когда к нему приходил человек, он принимал его таким, какой он есть. Он готов был поделиться своими драгоценностями, но мог понять, что жаждущий в данный момент нуждается в хорошем опохмеле, что ему нужна не вода, а пиво. Его постоянно ругала помощница, которая у меня названа Хильдой (а на самом деле у нее другое имя, и вообще она совершенно иной человек), за то, что он всё время раздавал деньги, иногда и пьяницам на опохмел.
— Почему ругала?
— Потому что у них была очень хорошо поставлена благотворительная работа по определенной программе, а ее возмущало, что он давал деньги не по программе. Может, он потакал слабости и грехам? А может, спасал от еще большего зла? А что движет нами, когда мы вынимаем копейку и подаем ее нищему, даже видя, что перед нами бессовестный попрошайка, работающий тут на дядю за процент. Но если мы не дали эту копейку, то нашей душе не становится легче. Даешь просто потому, что жалко. Сострадание — это великая сила. Оно или есть, или его нет в человеке. В момент сострадания ты делаешься немножко больше себя. И заметь: ты в этот момент испытываешь удовольствие. Человек долга, совестливый человек испытывает удовольствие даже тогда, когда акт сострадания и помощи никаким образом не облегчает его существование, а иногда даже усложняет. Эта альтруистическая программа заложена в нас — в ком-то больше, в ком-то меньше. Для этого не надо быть религиозным человеком, чтобы испытывать сострадание и быть милосердным.
Беседовала Алена Жукова.
Газета «Канадский курьер», № 8, 2010
* * *
— Роман вызвал прогнозируемую негативную реакцию у представителей различных конфессий — католиков, православных, иудеев. Не возникало ли у Вас желания во время работы над книгой бросить столь рискованное начинание?
— У меня такое желание возникало много раз, но совершенно не по этой причине. Недовольство любых людей, идеологически запрограммированных, было предсказуемо. Трудности были иного рода: было очень трудно писать эту книгу. Мне пришлось много перечитать, это была очень большая и сложная работа. Я боялась не справиться с материалом именно в силу его сложности. Но никак не из опасения не понравиться читателям.
— Приходилось ли Вам после выхода «Штайна» сталкиваться с проявлениями открытой вражды и агрессии?
— Нет, скорее я столкнулась с большим раздражением. Но это понятно. Большинство людей запрограммированных считают, что истина — это то, что лежит у них в кармане. Им книга особенно неприятна. Я не всю критику читаю, ее, во-первых, слишком много, во-вторых, книга написана, и даже если замечания серьезные, сейчас я всё равно не собираюсь ничего в ней менять или переписывать.
— В романе имеется немало теологических тонкостей, которым массовый читатель не придает особого значения, однако у человека церковного они могут вызвать резкое неприятие. В частности, Ваш герой покушается на один из краеугольных камней христианства — догмат о Святой Троице. Вы с ним солидарны?
— Всё, что сказано устами моего героя — его точка зрения. Даниэль Руфайзен, человек, биография которого описана в романе с достаточно большой точностью, не равен литературному герою Даниэлю Штайну Но реальный Даниэль считал, что в вере есть тайна, и сама идея Троицы, при всем ее огромном значении для христианства, не является основанием веры, а основанием христианской веры есть сам Христос, Богочеловек. Что же касается меня — это как раз не имеет никакого значения. Я не богослов, не священник, не занимаюсь проповедью, а всего лишь рассказываю об уникальном по своей честности и смелости человеке и его взглядах на острые вопросы веры.
— По существу, миссия Даниэля Штайна потерпела поражение. Воссоединение иудаизма с христианством выглядит проектом абсолютно утопическим, не так ли?
— Да, я тоже считаю этот проект совершенно утопическим. Но речь идет не о создании новой религии, где бы объединились иудаизм, христианство и ислам, а об их общих корнях. О том, что взаимная ненависть, страх и недоверие могут быть преодолены. И Даниэль в моих глазах — не человек, потерпевший поражение, а человек, выполняющий свое предназначение, свое служение. Он пытался быть переводчиком между людьми, и как раз это, как мне кажется, ему при жизни удавалось.
— Милосердие важнее принципов веры? Сострадание превыше заповедей?
— Несомненно. Именно это и проповедовал Иисус из Назарета.
— Когда-то мы с Вами разговаривали о межрелигиозной нетерпимости, и Вы заметили, что лучшие христиане — это атеисты. Есть ли доля правды в этой шутке?
— Да. В этой шутке есть доля правды. Я встречала атеистов высочайшей нравственности. Но высоконравственных людей вообще не слишком много встречается. Помните притчу о десяти праведниках? Сколько нужно праведников, чтобы устоял город? И если праведники есть, то не имеет значения, какой конфессии они принадлежат.
Беседовал Юрий Володарский.
«Газета 24» (Киев), декабрь 2007
Неоязычество внутри (2009 год)
Гораздо более крепко, чем узами любви, люди связаны между собой общей виной. Общая, групповая вина уменьшает долю личной до неуловимо малой величины. Потому что дробь получается очень убедительная: в числителе — единица, а в знаменателе — несколько тысяч, миллионов. Чем большая армия совершает преступление, тем — как будто! — меньше ответственности на каждом отдельном человеке. И мы, люди, живущие в мире огромных чисел, утешаемся этой лживой бухгалтерией, в то время как счет идет по другому правилу: ты и твоя совесть. И никаких дробей. И никаких оправданий, сводящихся к тому, что в толпе стояло много народу… Преступление часто бывает массовым; покаяние по своей природе — персонально.
Успехи всех вместе взятых наук — биологии, психологии, информатики, компьютерного дела в его самом широком понимании — привели к тому, что само понятие личности, целостного «Я» расщепилось, размылось и даже вообще поставлено под сомнение. Что есть его носитель — последовательность генов, трудноопределимая совесть, неуловимая душа или божественная искра, вживленная или данная взаймы куску живого мяса и нисколько ему не принадлежащая?
Если вынести за скобки ту часть «Я», которая присуща и животному миру, то есть сумму инстинктов самосохранения и продолжения рода, что такое собственно человеческая составляющая в человеке? Способность к самосознанию? Религиозное чувство (до недавних пор я так думала, а когда посмотрела фильм о жизни слонов, поколебалась: похоже, у них тоже есть проблеск религиозного отношения — к смерти, по крайней мере)? Может быть, альтруизм (если мы не будем рассматривать защиту своих детенышей как альтруистическое действие)? Или вышеупомянутая трудноопределимая совесть, что является инструментом измерения нравственности?
Однако если нравственность мы выделим как качество, отличающее человека от животного, то очень большая часть человечества окажется вне систематики. При этом весьма существенно, что нравственный кодекс не един: десять заповедей не распространяются на всё человечество… Существуют иные программы добродетелей и пороков… Здесь мы легко приближаемся к «естественной религии» Вольтера, утверждавшего, что существует естественный фундамент нравственности и этики.
По этой дорожке мы подходим к очень важной теме взаимоотношения тех, кто называет себя христианами, с теми, кого они считают язычниками.
Итак, мы с вами принадлежим к миру, который признает, хотя бы теоретически, что именно десять заповедей являются основой нравственности. Справедливости ради следует вспомнить, что даже в самые безбожные времена в СССР десять заповедей не отменяли — они были законсервированы в несколько измененном виде в «Моральном кодексе строителей коммунизма». Эти нравственные максимы не отвергались ни фашистским, ни коммунистическим режимами, но тем не менее небывалый в мире военный конфликт XX века произошел между странами, формально принадлежащими к христианскому миру. Миллионы людей, главным образом европейцев, в большинстве своем христиан, были вовлечены в этот конфликт. Оставим в стороне такие стародавние эпизоды истории, как крестовые походы или контрреформацию…
Приходится признать, что либо вера во Христа как основание христианства не является гарантом нравственного поведения, либо ее, веры, вовсе и не было. А что представляет собой христианство, если вынуть из него эту составляющую? «Медь звенящую и кимвал бряцающий», давно об этом сказано. То есть ритуал, обряд, этнографию. Ровно то же самое, что имеет каждое из тех разнообразных верований, которые определяют общим словом «язычество» и которым приписывается много дурного, иногда заслуженно, часто незаслуженно, но почти всегда не вникая в то, что представляет собой чуждое христианству верование.
Противопоставляя эти два явления, мы не всегда оцениваем, в какой степени современное христианство несет в себе язычество и в какой мере христианство в своей практике дает повод для развития неоязычества. Какие еще нити напряжения, кроме взаимного отрицания, связывают эти две противопоставляемые идеологии?
В мире гуманитарной науки, как и в мире искусства, редко кому удается строго сформулировать и разрешить конкретную задачу. Но даже в обозначении проблемы есть своя ценность. Здесь речь идет не о разрешении задачи: сколько в нашем мире вопросов без ответов, задач без решения и проблем, которые вообще неразрешимы в рамках наших возможностей!
Во многих случаях сам очерк проблемы, даже без надежды найти ее разрешение, бывает полезен.
Одна из таких тем — взаимоотношения христианства и язычества и, еще более остро поставив вопрос, христианства и неоязычества.
Мир, к которому мы принадлежим, называет себя христианской цивилизацией. Может быть, точнее — постхристианской. В течение двухтысячелетней истории пространство это, сначала крошечное, локальное и провинциальное, расширялось географически и менялось содержательно. Мир, предшествующий христианскому, был римским. Можно сказать, греко-римским. Христианская цивилизация возникла не на пустом пространстве, многие ценности предшествующих поколений были впитаны, переработаны, адаптированы. Многие пороки унаследованы. Римская цивилизация была чрезвычайно толерантна во многих отношениях, именно тогда была проработана тема государства, права, закона, общественных институтов, и многие открытия, касающиеся политической и государственной структуры (в том числе и демократия, о которой так много говорится в последние десятилетия), сделаны были именно в этот предшествующий христианству период.
Рим интегрировал религиозные воззрения народов, входящих в огромную империю. Народы вступали в империю, а их божества пополняли римский пантеон, в котором находили себе место и божества египетские, и малоазиатские.
На Ближнем Востоке произошел острый конфликт — маленький народ, исповедующий единобожие, высокомерно отказался от такого удобного принципа: мы примем вашего бога в общую компанию божеств, а вы потеснитесь и примете в ваш храм наших… Войны тех лет в Палестине носили характер не столько антиримский (быть римским гражданином было удобно, выгодно, почетно), сколько религиозно-защитительный. Иудеи потерпели формальное поражение и ушли на долгое время в религиозное подполье, спасая упорное единобожие. История известна.
Христиане унаследовали от иудеев эту непримиримость к чужим богам. Они не были толерантны, платили ценой своей крови, мы знаем много мученических смертей за веру в Единого Бога. Они презирали толчею языческого пантеона. В каком-то смысле не им объявили войну, а они ее объявили. И победили: Римская империя, сменив имя, столицу, границы, язык, с IV века, при императоре Константине, объявила себя христианской. В какой степени это официальное заявление соответствовало реальности — вопрос дискуссионный.
Наступило время многовекового существования язычества в недрах христианства. С того времени, как малая группа иудеев, считающих себя учениками Христа, перестала быть обособленной группой внутри иудаизма, оторвалась от иудейского корня, определилась как церковь христиан и начала свою проповедь в мире, раскрылись двери для иноплеменников, огонь христианства разгорелся по всему миру, язычество хлынуло внутрь христианства, проникло на самую сокровенную глубину, и сегодня требуются большие интеллектуальные усилия, чтобы обозначить границу не наружную, а внутреннюю: где кончается одно, начинается другое, где они сливаются воедино и вообще не могут быть разделены. Но именно с этого момента начиная, христианство стало универсальным — в римском смысле слова.
Христианство как мировая религия отрицало идею земного отечества и трактовало о небесном. «Несть еллина и иудея», — утвердил апостол. Нет рода, семьи, то есть предпочтения крови, нет местного божества, и царь — не бог. Один только Христос, который всем Бог, всем Отечество.
Отсюда, между прочим, рождается логика антипатриотическая: принципы божественные, то есть любви и справедливости, выше интересов групповых, то есть национальных, государственных, кастовых, семейных… Простите за упоминание столь очевидной вещи.
Если бы христианство было последовательным, мы бы не знали ни одной из тех войн, которые сокрушали человечество с Рождества Христова до сегодняшнего дня.
Если квалифицированный историк или экономист, фыркнув, скажет, что никаких религиозных войн никогда и не было: испокон веку войны вели за территории, власть, влияние, — боюсь, что мне придется согласиться под давлением аргументов. Но все-таки трудно сегодня оценить, где причинено было больше ущерба: в войнах межхристианских или в войнах против язычников — индейцев всех толков, островитян, австралийцев, африканцев. Об индусах тоже можно упомянуть. В этом чуждом христианскому пространстве оказывается огромная часть человечества: Индия, Япония, Китай, в большой степени Африка.
Христиане привыкли к язычеству относиться весьма отрицательно. Естественно. Если за две тысячи лет даже в самой христианской среде не выработалось механизма толерантности друг к другу, если само разнообразие христианских церквей разных толков — симптом отсутствия единомыслия — служило источником раздоров и религиозных войн, что же говорить об отношениях с миром внешним, определяемым как «языческий»?
Пока шла (и идет!) тихая религиозная война между православными и католиками, между православными и униатами, баптистами, евангелистами, новое поколение в поисках пути обращает свои взгляды на Восток, в сторону буддизма, даосизма, индуизма. И причина довольно очевидна: практика христианской жизни сильно расходится с теорией.
Всё это свидетельствует о глубоком кризисе христианства. Как всегда, очень трудно говорить, где здесь причина и где следствие, — вне всякого сомнения, это как раз тот случай, когда причинно-следственная связь начинает буксовать; но так или иначе христианство, приобретая общественное значение, утрачивает внутреннюю силу и привлекательность, и одна из причин этому — повсеместная подмена христианского универсализма христианством национальным.
Христианство, отрицающее идею земного Отечества и взыскующее Небесного, всё чаще заменяется домашним, этнографическим христианством. В истории в течение многих веков происходила адаптация местных верований, зачастую к ликам святых причислялись мифологические и культурные герои, праздники, связанные с космическим циклом, вставали в церковный круг наряду с двунадесятыми, и это не представляло опасности для церкви до тех пор, пока существовала критическая масса, и этой критической массой оставалось учение Христа.
Нагорная проповедь, сердцевина этого учения, оттесняется на задний план. Я не рискую даже сказать, чем именно она заменяется. Анализировать, сколько именно «язычества» укоренилось в повседневной жизни церкви, — не моя задача. Однако, именно принимая во внимание пронизанность христианского сознания языческими чертами, церковь оказывается бессильной в этой борьбе с язычеством. Если таковая рассматривается в качестве задачи…
Факт довольно очевидный: церковь делается всё менее привлекательной для молодежи. И не то тревожит меня, что наши дети склоняются в сторону буддизма или даосизма: в той стороне они не встретят ни агрессии, ни ненависти.
Но иногда поиск религиозной истины уводит людей в иные пространства, и далеко не всегда эти пространства нейтральны. Сегодняшний расцвет неоязыческого движения, охватившего многие регионы бывшего СССР, — очень явный симптом.
Снова в ход идут расовые теории: украинские националисты уже почти доказали, что Заратустра и Ницше имеют украинское происхождение, и даже нашли украинского питекантропа. Золотой век человечества, праздновавшийся украино-арийцами во времена скотоводческие и раннеземледельческие, как они полагают, исказили иудеи и христиане. В республике Марий Эл воссоздается культ священных рощ, жертвоприношения лошадей, быков и домашней птицы, в Татарии и Удмуртии возрождаются жертвоприношения баранов. Баранов мне, признаюсь, не очень жалко — их съедят и так, и так.
Я принадлежу к поколению младших шестидесятников, из чего следует, что молодость моя проходила в хаотическом чтении и поиске пути, а выработка мировоззрения напоминала игру в пазл, при которой в качестве строительного материала отбирались кирпичики, которые нравились, и отбрасывались те, которые не нравились.
Мы все дружно ненавидели марксизм, но не брали на себя труд прочитать Маркса. Не знаю, любила ли бы я его больше, если б прочитала, но многие чрезвычайно важные вещи мы получили из рук в руки, в устной передаче, в частной беседе, в формате «отрывного календаря», как говорила Надежда Яковлевна Мандельштам.
При таких условиях и речи не могло быть о выработке какого-то целостного мировоззрения. Следы этого «кухонного образования» многие из нас пронесли до зрелого возраста. К счастью, не все. Замечу в скобках, что сегодня я уже больше не тоскую о «целостности» мировоззрения. Успела примириться с бедностью собственных возможностей.
В шестидесятые годы произошла встреча с христианством, и несколько десятилетий я прожила в счастливом ощущении, что в моих руках универсальный ключ, с помощью которого открываются все замки. Обстоятельства были исключительно благоприятными — я попала в сферу притяжения нескольких выдающихся людей, исповедовавших христианство. Среди этих людей старшего поколения — лучшие люди, которых мне довелось встретить в жизни.
Но были и другие прекрасные люди, которые христианства не исповедовали, были иудеями, атеистами, скептиками, агностиками, чье поведение по отношению к близким было безукоризненным.
И сегодня мне уже не кажется, что именно и только христиане обладают полнотой истины. Ненависть и невежество в нашей среде свидетельствуют против нас. Мир, полный насилия, создан совместно всеми детьми Авраамовыми — иудеями, христианами и мусульманами.
Покаяние — безусловно, очень сильная и очистительная вещь, но оно никак не может возникнуть прежде осознания. И в эту работу по осознанию мира и самих себя вносит свою лепту и сегодняшняя литература, даже если она представляет собой горькое и труднопереносимое лекарство.
Смерть, любимая!
Всегда в таких делах важно провести стартовую полосу: откуда мы начинаем? Думаю, с первой дохлой кошки или мертвого воробья. В этот миг в душе ребенка загорается пламя ужаса, которое у многих людей не гаснет ни с годами, ни с опытом. Человек самый грубый и нечувствительный, равно как и существо тонкое, одаренное богатым инструментом восприятия оттенков, всю свою жизнь помнят эту первую встречу со смертью. Непостижимость события мгновенного перехода живого в мертвое, ужас смерти никогда не растворяется до конца. Забыть о смерти можно надолго, целые годы не вспоминать о ней, а потом — наяву, во сне, в боковом зрении — происходит вдруг ожог напоминания. Некоторым людям удается прожить всю жизнь, так тщательно изгоняя всякие мысли о смерти, что они и живут так, как будто им уже даровано бессмертие. Опасная для современников порода.
Сознание человека противится мысли о смерти, не желая ее принимать и ежедневно отгоняя ее. Смерть и есть конец сознания. И в этой области зияет непостижимое: временное не желает, не может вместить в себя вечное.
Стонут и восклицают плакальщицы у открытого или закрытого гроба, кровавые и бескровные жертвы приносят на могиле жрецы, обозы сожженных и закопанных в землю вещей, отрада археологов, отправлены вслед умирающему, чтобы примирить временное и вечное. А девочка раскапывает ямку у забора, хоронит в спичечной коробочке мертвую бабочку и украшает могилу маргаритками и белыми камушками. Всё это — смазка в месте соединения, в изначально вывихнутом суставе, где соединяется «живое» и «мертвое». Все религии мира, при всем их несходстве, а иногда и полярности, соединяются в этой точке.
С тех пор как существует наука, тайна эта не дает ей покоя. Одноклеточные организмы, бодро размножающиеся под стеклами Левенгука, практически бессмертны. Но есть все основания предполагать, что сознанием они не обладают. Идея смерти угнездилась в сознании, а с какого момента эволюционной лестницы оно пробудилось и развилось настолько, чтобы вместить в себя эту обжигающую идею, — пока неизвестно. Но это, судя по колоссальному рывку в биологической науке, принадлежит к области постигаемого. Хотя сегодня никто еще не может сказать, где именно на медико-биологическом уровне проходит граница между мертвым и живым.
В это зыбкое пространство безудержно рвется знание, но царит там вера. Только сегодня не спрашивайте меня, пожалуйста, какой я принадлежу конфессии и как именно верую. У меня дурной характер, и ни одна порядочная церковь меня держать не станет. Недавно я поняла, кто я есть: христианин-волонтер. То есть как только чуть что не по мне, я морщусь и ухожу. А потом, как я заскучаю по некоторым тамошним драгоценностям, стучусь и говорю: вот я, пришла подобрать крошки под вашим столом. Принимают. Спасибо.
Христианская трактовка смерти представляется мне лобовой и неудовлетворительной. Но что мешает рассматривать темный ад и светлый рай как выразительную метафору, а не буквальное описание раздачи пирогов и подзатыльников? За наивным лубком стоит тысячелетняя культура. Никто из нас не знает, что там, за этой границей, происходит. В сущности, этот мост между страной живых и страной мертвых есть разновидность бессмертия: если продолжается жизнь моего «я», можно согласиться и на другой адрес. Для перехода из одного мира в другой написаны своеобразные путеводители — существующие в разных культурах так называемые «Книги мертвых». Древние египтяне, американские индейцы, жители загадочного Тибета, викинги и батаки, снаряжавшие «Корабли мертвых», сочиняли путеводители, карту движения для тех, кто переправляется на другой берег бытия. Или небытия. Наиболее подробное наставление дает тибетская книга — специальное наставление для умирающих называется «Чикан Бардо».
Там, где нет оформленных в виде книг наставлений умирающим, существуют иные формы «сопровождения». Повсеместно, во все времена и во всех культурах! У батаков жрец у постели умирающего рассказывал ему об опасностях пути. Немногословные японцы ограничивались тем, что клали на грудь усопшего меч — чтобы отбиваться от нападающих в пути бесов. В молитве индуистов, по верованиям которых человек может переродиться после смерти в одно из 8 400 000 существ, от насекомого до Брахмы, — просьба спасти от круговорота перерождений. Бхагават-Гита содержит молитву с просьбой: «Веди меня верным путем, чтобы я мог достичь Тебя».
Три авраамические религии, при всей разности в многочисленных деталях, тоже сходятся в одном: в смертный час приглашают священника, учителя, раввина, который помогает умирающему. Это молитвы «На исход души» у православных, «О доброй смерти» у католиков. У иудеев, если умирающий человек настолько слаб, что уже не может сам прочитать последнюю молитву, ему помогает приглашенный раввин, чтобы вместе с ним произнести молитву-исповедь «видуй», которую каждый иудей должен знать наизусть. У мусульман молитвы первой ночи после погребения обращены к ангелам Мункару и Накиру они обслуживают покойника и на основании ответов определяют его место в последующей жизни.
Культура не существует без фантазии. А фантазия откуда берется? Из какого опыта? Из снов? Из мечты? Из интуиции?
Забыла сказать: я материалист! Религиозный материалист. Весь мир, который нас окружает, более или менее постижим. Постижение это в минувшем веке набрало ошеломляющую скорость. И сознание, и постижение, и понимание ограничено структурой мозга. Мы можем воспринимать только то, на что имеется (выработался в процессе эволюции, простите!) орган восприятия. А на что не имеется, что лежит за границей нашего восприятия, того как будто и нет. Звуков вне диапазона от 16 до 20 000 герц наше ухо не воспринимает! Разрешающая способность зрения, то есть его острота, зависит от размера светочувствительных колбочек, находящихся вблизи «желтого пятна». И так далее. И все наши возможности зависят от тонкости естественных инструментов, созданных природой.
Главным дирижером этого процесса является мозг. Он не идеальный инструмент: белка лучше нас запоминает, что куда спрятала, коршун лучше нас видит на большом расстоянии, коала обладает особо капризным и тонким чувством вкуса — ни за что не станет есть никаких растений, кроме одного, к которому «эволюционно» привыкла, вида эвкалиптов.
Как быть с мистикой? Нет такого органа. Не нашли пока! Один чует каким-то особым органом наличие в мире невидимого, а другой — нисколько. Есть замечательная картина, кажется, Лоренцо Лотто, — «Благовещенье». Там на переднем плане совершенно взъерошенная потрясенная кошка. Она уже видит архангела Гавриила, которого еще не видит Дева, ради которой он облекся в видимое тело. У кошки, таким образом, порог восприятия ангельских сил оказывается выше!
Граница между живым и мертвым пролегает не только в материальном мире. А что происходит за его границей, знает простая церковная старушка: там рай и ад, например. Хороший мусульманин рассчитывает попасть в ресторан, полный юными девственницами, согласными на всё. А буддист расскажет что-то другое — у них там такая интересная мельница: если прилично себя вел и все задания выполнил, можешь повыситься в ранге, а если плохо — станешь ослом или хрюшкой. Ну, есть еще несколько вариантов, один другого сомнительней. Таковы взгляды большей части малообразованного человечества.
Я наблюдаю границу с этой стороны. Я знаю, что она сегодня для меня непреодолима. Но также знаю, что только смерть придает смысл жизни. И из этого следует, что смерть вообще имеет смысл только с точки зрения жизни. Как выглядит наша здешняя жизнь из-за границы — мы знать пока не можем!
С точки зрения последовательного материалиста, всё заканчивается дорогостоящим гробом с бронзовыми ручками по бокам и пышными похоронами с глупыми речами над ним. И я этому материалисту отчасти завидую: какую же надо иметь собственную устойчивость, чтобы существовать в этом черт-те каком мире совершенно без подпорок, и всё у него происходит в силу причинно-следственных связей, и мир образовался в силу неизвестно чего и неизвестно зачем. С другой стороны, я ему сочувствую. Ему некого благодарить за всё прекрасное, что предоставляется по части природы, всяких красот, по части замечательных талантов к познанию, и за самый факт познания мира. То есть ест-то он всё, что дают, а спасибо сказать некому…
И про смерть материалист совершенно ничего не понимает. Считает, что ее нет: пока ты осознаешь себя живым, она существует как идея, а когда ты умер, то уж тебя не существует, и идей твоих никаких не существует.
А я со смертью хорошо знакома. Она на меня с раннего детства произвела хорошее впечатление. Первую картину смерти мне показали в очень раннем возрасте, и года проходят, но она не мутнеет, а становится всё более прозрачной. Уходил мой прадед, на десятом десятке лет. Он лежал в большой комнате, еще не утратившей назначение столовой для большой семьи, но его кровать уже стояла здесь, перекрывая дверь в соседнюю комнату, где жил его младший сын с семьей. Прадед давно уже умирал от медленного старческого рака, который не особо его беспокоил болями. Предметы его постоянного обихода — Тора в коричневом кожаном переплете, молитвенное покрывало, филактерии и электрическая грелка в сером тряпичном чехле, смягчающая его боли. Он лежал — маленький, очень светлый, с молочно-голубыми глазами, в окружении большой семьи, и все взрослые понимали, что происходит. И тут привели с улицы меня. Я была в новой шубе, с мороза, и меня даже не раздели. «Папа, папа, Люсенька пришла!» — сказала бабушка. Я была единственная любимая правнучка, а бабушка — любимая невестка. Прадед оторвался от важного дела, которым был занят, поискал меня глазами и увидел.
«Какая большая девочка, — сказал он, — всё будет хорошо».
Я всё помню. Семь лет — сознательный возраст.
Прадед умер прекрасной смертью праведника. А я, надо понимать, получила благословение. Оно и понятно: мальчиков в этом поколении еще не было. Мои двоюродные братья, Иаков и Исав, то есть Юра и Гриша, родились уже после его смерти.
Еще одна красивая смерть в нашей семье случилась тридцать лет спустя. Моя бабушка жила долго и умерла от быстрого рака, за полтора месяца. Мой дядя и я ухаживали за ней посменно: я приезжала рано утром, он уходил на работу. Он приходил, я уезжала домой, к детям. Бабушка с великой кротостью и терпением переносила боли и говорила только одно: «Какая же я счастливая, какие у меня прекрасные дети! Как я вам благодарна, деточки!»
Ушла счастливая. Никакой мистики: она была атеисткой и самым благородным человеком из всех, кого я знала. В подтверждении моих слов — семейная история, связанная как раз с прадедом и бабушкой.
Прадед был часовщиком, но, сдается мне, не великого полета мастер. Хотя первые в жизни часы я получила от него в подарок на Пасху — последнюю Пасху его жизни. Он их собрал из какого-то разрозненного мусора, скругленный прямоугольник тикал, даже время показывал. Видел дед плохо, но по хозяйству помогал: помню, что ходила с ним в керосинную лавку, в сапожную мастерскую — он относил туфли починять. Обувь в те годы носили десятилетиями, чинили — вычинивали…
Так вот, прадед незадолго до смерти написал завещание. Это была оборотная сторона бухгалтерского бланка. С одной стороны дебет-кредит, а с другой — благодарственные слова к детям за то, что они устроили ему такую счастливую старость. И также извинялся, что ничего им не оставляет. В смысле, денег! Далее цитирую: «И даже более того. Те пятьсот рублей, которые лежат у меня на книжке, пошлите их в Ленинград, потому что там Ида с маленькой Женечкой очень нуждаются».
Никто никогда не видел эту Иду с дочкой Женечкой. Ида была мать-одиночка, не то внучка, не то дочка покойной дедовой сестры-племянницы. И ей он с послевоенных лет отсылал свою пенсию. Потому что дома его кормили-поили и деньги ему были не нужны… Это только начало истории, а не конец. Деньги, конечно, отправили. А потом бабушка моя, в память покойного своего свекра, посылала деньги в эту семью до тех пор, пока девочка Женя не окончила учебу… В течение многих лет каждый месяц она ходила на почту, выстаивала очередь, чтобы отправить сто пятьдесят рублей. Понятия не имею, как это может соотноситься с жизнью тех лет. Это была сумма, равная крохотной пенсии нашего прадеда. Из Ленинграда шли подробные письма с описанием жизни. Помню адрес: канал Грибоедова…
Потом умирала моя подружка-старушка Елена Яковлевна. Тоже в глубокой старости, но окруженная не родными детьми-внуками, которые жили кто в Америке, кто во Франции, а детьми и внуками своего мужа, Анатолия Васильевича. Я навещала ее во время болезни, когда ее перевезли из коммунальной комнаты в Плотниковом переулке в квартиру отца Николая, ее пасынка. С Арбата на Юго-Запад. В последний раз я застала ее уже без сознания, с закрытыми глазами. Дышала легко и прерывисто. Лицом была прекрасна до последней минуты жизни и в смерти тоже. В тот предпоследний день я сидела возле нее и любовалась ее красотой и выражением лица — сосредоточенным и как будто вслушивающимся в нечто бесконечно важное. А я смотрела на нее и думала о том неведомом пространстве, в котором она уже находится, о том, что сейчас чувствует, видит, узнает… Тут в комнату вошли две девочки и защебетали почему-то о сервизе, который стоял в горке, о чашках, которые кто-то кому-то подарил… И тогда Елена Яковлевна, не открывая глаз, как будто вернувшись из того дальнего места, где пребывала, сказала тихо и твердо: «Девочки, вы мне мешаете…»
Это тоже была смерть праведника. Третья на моей памяти. Я просто еще не знала, как это называется.
Потом мне приходилось провожать многих родственников и друзей. Тяжело умирала мама, она была молодая, влюбленная и уходила — не дожив, не долюбив. Тяжело умирал первый муж — совсем молодой: метался, задыхался, яростно сквернословил. «Полки́, полки́» — вздохнула знакомая старушка-монахиня. Не поняли. Она объяснила: «Он оборонялся от бесовских ратей, полков, которые его обстояли…»
В один год мы пережили два самоубийства подряд: погибли прекрасные двадцатипятилетние молодые друзья, Катя и Сережа. Хрупкость психики, стечение обстоятельств, последовательность случайностей. До сих пор не могу с этим примириться.
Я не считала, сколько раз в своих книгах я описывала этот важнейший момент жизни — уход. Очень много. Боюсь, что не один десяток раз. Это бывает очень по-разному. Но очень редко смерть приходит так, что можно о ней сказать, как говорил Франциск Ассизский: «Сестрица Смерть».
С годами приходит в голову мысль, что без смерти не было бы и жизни. Именно она, уродливая, безжалостная, голые кости с косой, всем ненавистная и страшная, усиливает радостное ощущение бытия, привязывает нас к любимым людям, нас окружающим, к цветам, бабочкам, книгам, картинам, к пейзажу, который за окном. То, что в современной кулинарии называется «усилитель вкуса».
Общее настроение теперешнего общества: не портите настроения, не говорите о смерти, о черной границе, которая приближается с каждым мгновением жизни. И от этой стерильности, от закрывания глаз, от трусости и малодушия на этом месте скучно делается, как от чтения Экклезиаста! Да эта граница — самое интересное, что есть! А если б не так — кто стал бы читать «Смерть Ивана Ильича»?
Какой гениальный, вызывающий улыбку эпизод есть в набоковском «Даре»: умирает Александр Яковлевич Чернышевский. Он прислушивается к плеску воды за занавешенным окном. «Ничего нет, — говорит он. — Это так же ясно, как то, что идет дождь». Его жена распахивает занавески — на улице сияет ясное солнце, соседка поливает цветы. Капли воды стучат по балкону.