Туннель, пол которого, истоптанный тысячами ног давно упокоившихся мертвецов, оставался все таким же гладким, вел прямо на протяжении восьми или десяти футов, а потом свернул вправо. Когда мы добрались до поворота, я различил впереди проблеск света и ломал голову, пытаясь понять, откуда тот может идти, пока не очутился на дне огромной ямы – воронки, что достигала в поперечнике, должно быть, трех десятков футов; она начиналась от того места, где мы стояли, и тянулась вверх, до самого склона горы, футах в восьмидесяти или даже в ста над нами. Не могу сказать, каким образом яма сия образовалась, но по форме она в точности соответствовала той воронке, которую используют, когда переливают пиво в бочонки или портвейн в кувшин. Разумеется, мы с Хансом находились в самом узком ее конце. Свет, который я различил еще в туннеле, лился с неба, каковое, поскольку буря миновала, очистилось и выглядело свежевымытым и прекрасным. Ярко сверкали звезды, правда луну, что едва пошла на убыль, на мгновение заслонила плотная черная туча, этакий обрывок унесшейся бури.
На некотором расстоянии – думаю, не более двадцати пяти футов в высоту – стены были почти отвесными, а дальше они устремлялись, расходясь все шире, к горловине, нет, к раструбу гигантской воронки на горном склоне. Мне бросилась в глаза и другая особенность: на западной стороне воронки, к которой, так уж вышло, были обращены наши лица, прямо там, где стены начинали расширяться, выдавался вперед каменный выступ, точно крыша какого-то навеса. И выступ этот пересекал всю западную сторону воронки.
– Ну, Ханс, – сказал я, внимательно изучив эту любопытную загадку природы, – и где же твой рисунок? Что-то я его не вижу.
– Wacht een beetje. Потерпите чуток, баас. Видите, луна пытается выйти из-за тучи? Когда она выглянет, все будет видно, если только никто не стер рисунок с тех пор, как я был молод.
Я вскинул голову, чтобы понаблюдать за движением тучи и насладиться зрелищем, которое никогда не переставало меня восхищать, а именно – за появлением великолепной африканской луны, что вырывается на свободу из тайных чертогов мрака. Серебристые лучи ее уже падали на бескрайнюю небесную твердь, заставляя звезды меркнуть. Внезапно из мрака выступил лунный обод; прямо на глазах он становился все шире и ярче, и наконец чудесный светящийся шар возник из белесой пелены и на мгновение как будто застыл рядом с тучей, восхитительный в своем совершенстве! В тот же миг наша воронка оказалась залитой светом, да таким ярким, что я, пожалуй, без труда смог бы что-нибудь прочитать.
На некоторое время я замер, зачарованный этой несказанной красотой, и забыл обо всем на свете. К действительности меня вернул хриплый смешок Ханса.
– Теперь обернитесь, баас. Вот тот красивый рисунок, что вы мечтали увидеть.
Я обернулся и проследил взглядом направление его вытянутой руки: готтентот указывал на восточную сторону воронки. В следующий миг – клянусь, я нисколько не преувеличиваю! – я пошатнулся и едва устоял на ногах. Скажите, друзья мои, доводилось ли вам когда-нибудь видеть в ночных кошмарах, будто вы попали в преисподнюю и повстречались с самим Сатаною, так сказать, тет-а-тет, ощутив, что он огромен, а вы – крошечные козявки? Лично мне такое однажды приснилось. А в ту ночь передо мной, будто наяву, возник дьявол из сновидений, гораздо более ужасный, чем способна вообразить даже самая буйная, воспламененная безумием фантазия!
Представьте себе чудище вдвое выше человеческого роста (футов одиннадцать-двенадцать, никак не меньше), изображенное с редчайшим мастерством теми самыми охряными красками, тайну которых бушмены столь ревностно хранят: белой, красной, черной, желтой… Глаза этого чудища, похоже, были изготовлены из обработанных кусков горного хрусталя. Вообразите себе громаднейшую обезьяну, рядом с которой самая крупная на свете горилла покажется младенцем. И все же это была не обезьяна, а человек – нет, даже не человек, а человекообразное чудище.
Оно все было покрыто шерстью, словно обезьяна, длинной серой шерстью, которая росла клочьями. У чудища имелась густая рыжая борода, совсем как у человека; его конечности поражали воображение – руки отличались неимоверной длиной, словно лапы у гориллы, но, прошу это запомнить, пальцев на них не было, только огромные когти на тех местах, где следовало находиться большому пальцу. Остаток кисти представлял собой плотно сросшийся кулак, напоминавший утиную лапу, а кожа там, где полагалось быть пальцам, могла совершать хватательные движения – это я выяснил уже впоследствии.
Представьте себе чудище вдвое выше человеческого роста…
Хотя по рисунку о подобном тоже можно было догадаться; правда, позднее мне пришло на ум, что неведомый художник мог изобразить существо в перчатках без пальцев, какие используют в тех краях, когда стригут изгороди. Ноги чудовища, явно не знакомые с обувью, отличались той же особенностью: никаких пальцев, лишь на месте большого – устрашающего вида коготь. Крепкая фигура производила внушительное впечатление; если это существо рисовали, так сказать, с натуры, то оно должно было весить, по моим прикидкам, не менее тридцати стоунов[47]. Грудь широкая, выдающая немалую силу; живот выпуклый и весь почему-то в складках. А вот чресла твари – и эта черта тоже заставляла заподозрить в чудовище человека – были обернуты набедренной повязкой, точнее, несколькими шкурами, связанными в единое целое, благодаря чему казалось, что страшилище носит одежду.
Насчет тела сказано достаточно; перейду теперь к описанию головы и лица. Честно говоря, я затрудняюсь подобрать нужные слова, но все же попробую. Шея чудовища была толстой, как у быка, а венчала ее непропорционально крохотная головка. И что поразительно: несмотря на густую рыжую бороду, о каковой я уже упоминал, большой рот и выступающую вперед верхнюю губу, из-под которой торчали желтоватые клыки, как у бабуинов, головка сия казалась почти женственной, словно на стене воронки пытались изобразить старую дьяволицу с крючковатым носом. Лоб понуждал усомниться в мастерстве художника, ибо разительно отличался от всего прочего: выступающий вперед, массивный – чудовище явно не было обременено интеллектом. Из-подо лба, глубоко посаженные и разнесенные противоестественно широко, взирали страшные светящиеся глаза.
Но и это еще было не все. Казалось, что тварь сия злобно хохочет, и рисунок объяснял, чем вызван этот жестокий смех. Одна нога чудища попирала человеческое тело, грозный коготь вонзился глубоко в грудь жертвы. Рука стискивала голову несчастного, по всей видимости только что оторванную от тела. Другой рукой страшилище держало за волосы обнаженную девушку, еще живую; ее фигуру художник-бушмен прорисовал словно наспех, столь небрежно, как если бы это была сущая мелочь.
– Ну что, разве не красивый рисунок, а, баас? – ехидно спросил Ханс. – Теперь баас уже не станет говорить, будто я лгу, да? О, он целую неделю не будет так говорить.
Глава IIIОткрыватель дорог
Я смотрел и смотрел на картину, не в силах отвести взгляд, а потом ноги мои подкосились и я опустился наземь.
Вижу, вы посмеиваетесь, молодой человек[48], поскольку явно вообразили, что рисунок сей был творением рук какого-то бушменского художника, который вдруг лишился рассудка и украсил скалу этим дьявольским порождением воспаленного ума. Что ж, я и сам пришел к такому же заключению на следующее утро, однако в те мгновения, когда я разглядывал изображение, подобные мысли меня не посещали.
Место, где мы находились, внушало ужас и тоску: мрачное, жуткое, а уж если вспомнить, что совсем рядом находилась пропасть, полная человеческих костей… Было очень тихо, разве что откуда-то доносился приглушенный расстоянием вой какого-то зверя – не то шакала, не то гиены, – который выл на луну. За минувший день на мою долю выпало немало испытаний: чего стоило хотя бы задача пересечь пропасть по узенькому мосточку, – кстати, пропасть эта напомнила мне темницы старинных норманнских замков, куда, как я читал, узников сбрасывали, точно в бездонные ямы. Кроме того, друзья мои, все вы, полагаю, успели заметить, хоть и прожили на свете меньше моего, что при лунном свете все выглядит совершенно иначе, нежели при солнечном. Не удивительно, что многие люди, которые днем ведут себя мужественно, в ночи подвержены приступам страха. Так или иначе, я сел на землю, ибо ощутил слабость в ногах, и мне почудилось, будто по телу разливается болезненная истома.
– Что такое, баас? – не преминул язвительно спросить наблюдательный Ханс. – Если бааса тошнит, пусть не стесняется, я повернусь к нему спиной. Помню, меня тоже затошнило, когда я впервые увидел этого Хоу-Хоу, прямо вот тут. – И готтентот ткнул пальцем в каменный пол.
– Почему ты именуешь эту тварь Хоу-Хоу, Ханс? – справился я, стараясь усилием воли обуздать свои бунтующие внутренности.
– Потому что это и впрямь его имя, баас. Так звала чудовище его мамочка, когда оно было маленьким.
(Меня и вправду едва не стошнило при мысли, что у этого существа могла быть мать; так содержимое желудка начинает рваться на волю, когда во время сильной качки на море видишь перед собой кусок жирного бекона и обоняешь его.)
– Откуда это тебе известно, Ханс?
– Бушмены рассказали мне, баас. Они говорили, что их предки, еще тысячи лет назад, встречались с этим Хоу-Хоу. Дело было далеко отсюда, и бедняги в ужасе бежали из тех краев, потому что не могли спокойно спать по ночам, как бывает с бурами, баас, когда другие буры приходят и строят себе дом в шести милях от них. По-моему, они даже слыхали, как этот Хоу-Хоу говорил. Помнится, бушмены рассказывали, будто их далекие-далекие предки видели, как чудище разевало пасть и колотило себя по груди. Вот только, баас, сдается мне, что эти люди врали: вряд ли они могли и впрямь что-то знать о Хоу-Хоу и о том, кто нарисовал эту тварь на скале.