Например, она обнаружила, что испытывает искреннюю жалость к Блейзу, к его непомерному облегчению и откровенному вранью, — это для нее было ново и непривычно. Она, несмотря ни на что, по-прежнему любила Блейза и остро сознавала, как они близки друг другу, но ни любовь, ни близость не проливала никакого света на будущее. Схлынет ли напряжение? Перестанут ли они изводить друг друга? Действительно ли мир вокруг них изменился, и если да, то к лучшему ли? Или наоборот, все стало только хуже и гаже? Она чувствовала себя как человек, который средь бела дня вертит в руках какую-то совершенно простую и обычную вещь, смотрит на нее и не может понять, красная эта вещь или зеленая. Она будто вдруг лишилась способности различать не то что цвета — вообще что бы то ни было. Конечно, ни о какой дружбе с Харриет речи быть не может, это даже Блейзу ясно, про дружбу он ввернул ради красного словца. Скорее всего, после этих первых встреч ничего уже не будет. Но сегодняшний визит в Худхаус был одинаково важен для обеих женщин; Эмили тоже ждала его с волнением, хотя при одной мысли о том, куда она поедет, ей становилось дурно. Если они собираются существовать «открыто», она просто должна увидеть своими глазами, где живет Блейз. В конце концов, все эти годы он ведь жил не с ней; и как бы это ни было больно и страшно, она должна наконец признаться самой себе в том, что где-то у него есть настоящий дом, и в нем настоящая жена и сын. При мысли о сыне Эмили обмирала от страха. С домом все-таки проще — во всяком случае, взглянув на него раз, она не умрет. Не умерла же она от встречи с женой. Увидеть дом, познакомиться с сыном, признать все это, признать наконец-то свое собственное бесправие, свой «статус», как она обозначила это сегодня в разговоре с Блейзом, но признать не на словах, а всем сердцем, безоговорочно и окончательно, — это ли самое ужасное, что ее ждет? Или есть еще что-то гораздо худшее, чего она, со своим новоявленным дальтонизмом, не в состоянии сейчас разглядеть, хотя это худшее маячит у нее перед самыми глазами?
То унизительное чувство вины, которое она испытывала при первой встрече с Харриет, то ли прошло само, то ли Харриет, каким-то загадочным образом, помогла Эмили от него избавиться. Выходит, что Харриет творит так называемое «добро»? — снова и снова спрашивала себя Эмили. И от того, что она делает, всем только лучше? И именно благодаря ей оказались невозможны все эти сцены, рыдания, взаимные оскорбления — весь страшный набор унижений, к которому, казалось, неотвратимо вело соперничество двух женщин? А сама она, Эмили — что за непонятные перемены происходят внутри нее? Теряет ли она навсегда что-то важное и бесценное для себя или все как шло, так и будет идти, разве что чуть лучше для Люки? Однако на блейзово, как она говорила, «вранье», на его безмерное и бессовестное облегчение, на тайное закостенелое двуличие она смотрела со снисходительностью истинной любви. Вообще, их с Блейзом любовь как будто возродилась и стала теперь какой-то совсем другой — невинной. Может быть, как раз в этой невинности и заключается самое главное, думала Эмили. Конечно, Блейз наплел ей немало глупостей про Харриет, не меньше — Эмили нисколько в этом не сомневалась, — чем Харриет про нее. Но даже сейчас она не могла поверить в то, что он спит со своей женой; конечно, Харриет оказалась не уродина и не старуха, какой он ее изображал, но слишком «не в его вкусе». Вряд ли ее пышные благовоспитанные формы могут подействовать на Блейза возбуждающе. В то же время Эмили свято верила (и держалась за эту свою веру с чисто крестьянским упорством), что ее собственные интимные отношения с возлюбленным прочны и уникальны, как никакие другие.
Отказаться от этой веры Эмили не могла хотя бы потому, что кроме этой веры в ее жизни мало что осталось. И она умудрялась держаться за нее даже тогда, когда Блейз охладел, и когда у них начались скандалы, и когда они перестали «делать все». Раньше ей казалось, что они с Блейзом были созданы друг для друга в момент сотворения мира. То, как «идеально» они подходили друг другу, виделось ей чудом, а сама их любовь — образцом истинной любви. Это ощущение «чуда», оказывается, никуда не ушло, а лишь притупилось на время, и теперь, когда, возрожденное, оно, в самом эпицентре стихийного бедствия, изливало на Эмили свой свет, она имела возможность в этом убедиться. Они с Блейзом обязаны быть вместе, как два зверя одной породы в Ноевом Ковчеге, — потому что кроме них двоих, таких зверей на земле больше нет. И, что бы там ни было — Худхаус, Харриет с Дейвидом, долгие дни и ночи, которые ей уже пришлось и еще придется провести в одиночестве, — Блейз принадлежал ей одной; только ей, никому другому.
— А хочешь, он будет жить у тебя? — спросила Харриет.
Они с Люкой находились сейчас у нее в будуаре. Харриет сидела, Люка стоял в трех шагах от нее. В руках он держал слона красного дерева: подняв его к лицу, прижимался лбом к гладкому полированному слоновьему лбу и одновременно смотрел на Харриет.
В ответ он несколько раз энергично кивнул и улыбнулся Харриет из-за слоновьих ушей удивительно застенчивой и обворожительной улыбкой (вот так же, мелькнуло у Харриет, он будет улыбаться и в пятнадцать лет, и в двадцать), после чего обеими руками крепко прижал слона к своей грязной футболке.
— Ну, значит, он твой, — сказала Харриет, изо всех сил сдерживая слезы нежности и какого-то нестерпимого смятения, готовые вот-вот хлынуть из глаз. — Как-нибудь назовешь его?
— Да.
— И как же?
— Регги.
— Хорошее имя.
— Так звали одного мальчика в школе. Он был хороший.
— А разве не все мальчики хорошие?
— Нет. Есть плохие. Они меня били. И я их тоже.
— Школа, в которую ты скоро будешь ходить, гораздо лучше твоей старой. Ты этому рад?
— Ты когда-нибудь видела, как слон поднимается по ступенькам?
— Нет, кажется, не видела. А ты?
— Я видел. В зоопарке. У него такие смешные ноги — как доски в мешке. Слоны добрые. Они никогда не наступят на человека. Нарочно стараются, чтобы не наступить.
— В Индии слоны помогают людям работать. Они носят большие бревна.
— Они брызгаются из хобота водой. Если рассердятся на человека, могут обрызгать его водой. В Индии есть змеи, такие большие.
— Я знаю. Я родилась в Индии. Мой папа был военный. Он учил индийцев стрелять из пушек.
— У тебя была своя змея?
— Нет. Мы уехали оттуда, когда я была еще совсем маленькая.
— Когда змея слышит музыку, она танцует. Я видел в одном фильме. Человек дудел, а змея качала головой туда-сюда, вот так. Она была в корзинке. Я хочу змею. Она будет жить у меня в кармане. Я научу ее танцевать. У нас есть два кота, но я хочу еще змею.
— Придется спросить у мамы, — сказала Харриет.
Все так же прижимая слона к себе и поглаживая его маленькой твердой ладошкой, Люка пристально, словно с изумлением, смотрел на Харриет. Его темно-карие, очень круглые глаза чуть отливали синевой. Волосы — прямые, но ужасно спутанные и взъерошенные — топорщились во все стороны. Не двигаясь с места, Харриет загадала: пусть он подойдет и дотронется до меня. Тут же он опустил глаза и с той же застенчивой улыбкой — медленно, почти нехотя — сделал несколько шагов и оперся одной рукой о ее колено. В каждом его движении чувствовалась робость юного любовника и одновременно спокойная уверенность любимого ребенка. Харриет едва сдержалась, чтобы сейчас же, немедленно, не сжать его в объятиях. Она тоже знала эту игру и умела в нее играть. Осторожно, лаская, почти не дыша, она начала распутывать пальцами спутанные мягкие прохладные пряди. От него пахло мальчишеским потом и еще чем-то влажным и прохладным — то ли землей, то ли водой.
— Я даже могу ходить со своей змеей в школу, никто не заметит.
— А сегодня почему ты не в школе?
— Сегодня у нас выходной.
— Правда? — сказала Харриет. Насчет выходного как-то не очень верилось.
— А в новой школе мне будут рассказывать о Боге?
— Надеюсь.
— Что такое Бог? — спросил Люка, глядя прямо на Харриет, не убирая руки с ее колена. Теперь он гладил спину слона подбородком.
— Бог — это дух добра, — сказала Харриет. — Это дух любви, которая внутри нас. Он живет в наших сердцах.
— И в моем тоже?
— Да, и в твоем. Когда мы любим кого-то или хотим сделать кому-то добро…
— Я не хочу, — твердо сказал Люка. — А когда мы любим животных — это тоже Бог?
— Да, и это Бог.
— Я люблю своих котиков. И твоих собак люблю. И всех животных — даже хищных и нехороших. Я видел летучую мышь у вас в гараже. Она висела вниз головой, я сначала подумал, что это тряпка. А потом увидел ее мордочку, она в таких смешных морщинках, и зубки такие острые. Летучая мышь может укусить. Она не приручается.
— Но ты же любишь своего папу, и маму тоже? — сказала Харриет.
— А с Богом можно говорить?
— Да. Любой человек может говорить с Богом. Это называется молиться.
— Что ему надо говорить?
— Надо просить Его, чтобы Он помог тебе совершать добрые поступки и любить людей.
— Каких людей?
— Просто людей, всех.
— Всех-всех людей, как я люблю всех животных?
— Да.
Люка поразмышлял немного над непомерностью такой просьбы, потом сказал:
— Я люблю тебя. Я видел тебя тогда вечером в саду и сразу понял, что ты волшебница, — как во сне.
Харриет наконец притянула Люку к себе, крепко прижала к груди. Его руки, чуть помедлив, обвились вокруг ее шеи.
Выйдя от Эмили, Блейз брел по улице в состоянии полубессознательном, но очень близком к состоянию блаженства. Лицо его сияло идиотской улыбкой, которую он никак не мог от себя отогнать. Поразительная, бесконечная доброта обеих женщин к нему, ничтожному, дарила ему, вместе с облегчением, желанное чувство невинности. Хотелось не ходить по земле, а бухнуться на колени, ползать и повторять: «Спасибо Эмили — спасибо Харриет — спасибо Господи!..» И с каждым новым мгновением, с каждой минутой, проходившей в спокойном, без истерик и угроз, приятии сложившейся ситуации, уверенность и благодарность его росла. Конечно, еще есть чего опасаться, напоминал он сам себе, хоть и не совсем ясно представляя при этом, чего