Святая и греховная машина любви — страница 45 из 82

так он не найдет того, что нужно ему сейчас. Вся его жизненная мудрость и весь опыт подсказывали, что у него есть лишь один шанс пережить свое горе — отдаться ему целиком, и пусть даже на этом пути подстерегает безумие, но путь этот единственный, другого просто нет.

Он с бессмысленным упрямством цеплялся за мысль об учительстве. Перед смертью Софи он, хотя и мучился душевной болью — те муки теперь казались пустым нытьем, та боль легким покалыванием, — но все же был способен о чем-то думать. В частности, он думал, что ему было бы сейчас очень полезно взяться за какую-нибудь самую обычную работу. Возможно (если когда-нибудь он снова соберется писать), такая радикальная перемена в жизни пойдет ему даже на пользу. Ему нужно было что-то очень простое, но обязательное и обязывающее, нужно было чувствовать, что он играет пусть скромную, но важную для кого-то роль. В моменты прозрения ему казалось, что, помогая другим, пусть даже через силу, он сможет исцелиться сам и, возможно, давняя его внутренняя война наконец чем-то закончится — во всяком случае, он сумеет перенести утрату (тогда еще будущую) без ожесточения. Ибо он прекрасно сознавал, что в душе его есть вещи темные и смутные, с которыми он не может и не сможет играть — так, как это делает, например, Блейз. Мило Фейн, кстати говоря, к этим вещам не относился, по сравнению с ними он был детской забавой (хоть и порожденной ими же). Гораздо больше отношения к ним имел Магнус Боулз. Теперь Софи умерла, но мысль об учительстве осталась. Она, правда, была уже лишена всякой надежды на «полезность», но, во всяком случае, представляла собой хоть какую-то «цель» в бесцельном существовании и хоть какой-то шанс справиться с поистине всепожирающим эгоцентризмом. Отсутствие «пользы» могло даже в известном смысле пойти на пользу. Кто знает, думал Монти, вдруг Жизнь вознаградит его потом за бескорыстный акт; если он и правда такой уж бескорыстный.

Впрочем, одно дело мечтать о грядущих благотворных переменах, и совсем другое — заставить себя перебраться из большого и удобного заставленного книгами полусельского дома в тесную учительскую комнатку. Вот тут, неохотно признавался себе Монти, и появился Эдгар Демарней. Эдгар воспринял идею учительства с энтузиазмом и принялся вдыхать в нее жизнь. Монти может преподавать историю и латынь, так? В конце концов, он же преподавал их раньше, до Мило. И греческий тоже — надо только немного освежить его в памяти. Это же прекрасно! Эдгар завидует ему белой завистью — нет, правда! Учить умных любознательных ребят прекрасному мертвому языку — о такой работе можно только мечтать. А устроиться — в сущности, раз плюнуть! Бинки Фэрхейзел — Монти должен помнить его по колледжу — теперь директорствует в Бэнкхерсте, очень приличной школе близ Нортхемптона. Как раз недавно он прослышал о новом назначении Эдгара и прислал письмо с просьбой подыскать ему хорошего учителя латыни и греческого. Ну, греческим, конечно, Монти давно не занимался, но при желании его вполне можно привести в приличный вид. Старина Бинки будет в восторге! Еще бы, думал про себя Монти, вспоминая, с каким презрением он сам относился к Бинки в колледже. Всякий раз, когда Эдгар об этом заговаривал, Монти поднимал его на смех, но странное чувство неизбежности все же не оставляло его. Разве не ждал он каких-то «знаков» и разве Эдгар — не «знак»? Да и успеет ли он сам, без посторонней помощи, найти до сентября хоть какую-то работу? Нет. Куда он пойдет, что будет делать, не имея на то ни сил, ни желания? А Нортхемптон как раз недалеко от Оксфорда, напоминал Эдгар, и еще ближе от Мокингема. А вдруг и правда, думал Монти, ему опять доведется сидеть рядом с Эдгаром на просторной террасе в Мокингеме, покуривая сигару, потягивая бренди и разглядывая знаменитые пейзажи за рекой?.. Что ж, если он решит подвергнуть себя испытанию Бинки Фэрхейзелом, надо будет выговорить для себя выходные в конце недели.

Вспоминалось также, что хорошо бы исчезнуть из Локеттса до приезда матери. Лучше всего было бы наконец решиться и продать дом — но что-то мешало, что-то путало все его планы. Путаницу, судя по всему, вносила Харриет. Прислушиваясь к себе, Монти всякий раз приходил к выводу, что не чувствует к ней никакой опасной привязанности, но известную привязанность — и известную ответственность за нее — все же чувствует. Срабатывало, впрочем, и еще одно, менее благородное соображение: очень хотелось посмотреть, как эта интригующая ситуация будет развиваться дальше. Вульгарное, в сущности, любопытство было для Монти своего рода утешением — кажется, оно одно выводило его хоть на время из состояния хронической апатии. Вообще Харриет, пожалуй, была единственным человеком в этой жизни, который хоть как-то его интересовал. Харриет и, разумеется, Дейвид. Так не лучше ли остаться рядом с ними, перетерпеть как-нибудь наезд матери — а учительство подождет? Кроме того, если принять сейчас помощь Эдгара, то не окажется ли потом, что он повязан с этим хемингуэевским Стариком на веки вечные?

Харриет, с ее спокойным, «ангельским» нравом, относилась к тому типу женщин, к которым Монти тянуло давно, еще в дни его «роковой юности». Ее правдивость, ее ничем не замутненная ясность и открытость, ее какая-то изначальная наивная добродетель, ее совершенная невинность — все это, даже сейчас, действовало на Монти благотворно и успокаивающе. Добрая, нежная душа, она никому не причиняла вреда и ни от кого не требовала жертв. Как вышло, что единственной любовью в жизни Монти оказалась не Харриет, а Софи — вероломная грешница, маленькое чудовище, злобное, хитрое и коварное? Может, его пленил ее вздернутый носик? Или туфельки? Может, так. А может, и нет. Только маленькое это чудовище, бессердечное и бесподобное, стало вдруг потребно ему больше всего на свете. Но Харриет все же приносила утешение, Монти чувствовал, что ему полезно видеть перед собой это милое невинное лицо. Может быть, думал он, мне все-таки лучше остаться? Сейчас, слушая болтовню Эдгара о том, что он собирается переделать и перестроить в Мокингеме, какие кредиты обещает выделить на это Национальный трест[17] и какого ястребка-перепелятника видел он у себя в долине, Монти думал, что ему уже надо идти к Харриет — помогать ей развлекать Эмили Макхью. Тогда в Патни Монти сразу же почувствовал к Эмили неприязнь, скорее всего взаимную. Ему хватило одного взгляда, чтобы разглядеть за хрупкой синеглазой оболочкой сущую дьяволицу — энергичную, жестокую и расчетливую. То, что, по всей видимости, притягивало к ней Блейза, решительно отталкивало Монти. И вот теперь он должен был идти ради Эмили в Худхаус, говорить какие-то любезности, притворяться, что видит Эмили впервые, и выслушивать рассуждения Харриет по поводу Магнуса Боулза — в присутствии Монти Харриет почему-то всегда начинала рассуждать о Магнусе Боулзе. Вот о чем думал Монти, когда его размышления были прерваны громкими всхлипами из гостиной.

Монти, столько времени страдавший без слез, смотрел на рыдающего Дейвида с неожиданной злостью.

— Прекрати это немедленно, слышишь!

— Не сердись, — вмешался Эдгар. — Ему есть о чем поплакать. По-моему, я сейчас тоже заплачу.

— А ты уже упился, посмотри на себя.

— Я? Упился? Нет… еще не совсем. Дейвид, ну пожалуйста, не надо так…

— Простите, — сказал Дейвид, утирая глаза запылившимся рукавом рубашки.

— Представь нас, Монти, — попросил Эдгар.

— О Господи. Дейвид Гавендер — профессор Эдгар Демарней.

— Вообще-то я уже не про…

— Дейвид, ты идешь домой? Твоя мама пригласила Эмили Макхью.

— Нет.

— Может, лучше уж сразу с ней познакомиться — и покончить с этим? Побудешь минут пять — и все, больше от тебя ничего не требуется.

— Нет. Не могу…

— Знаешь что, иди один, — сказал Эдгар. — А мы с Дейвидом останемся… Побеседуем — ик! — немного.

— Ну и… черт с вами, — буркнул Монти, направляясь к двери. Ему вдруг страшно захотелось выгнать Эдгара взашей, только бы не оставлять его наедине с плачущим Дейвидом. Не будь здесь Эдгара, слезы Дейвида, возможно, тронули бы Монти, хотя и в этом случае он бы все равно разозлился. Теперь Эдгар опять начнет всюду лезть, во все ввязываться, везде совать свой нос, ни черта при этом не понимая. Не пойти сейчас к Гавендерам Монти, конечно, не мог, но твердо решил вернуться домой как можно скорее, чтобы выпроводить Эдгара. Пока он шел от калитки к крыльцу Худхауса, Ершик вцепился ему в штанину. Монти пинком отбросил его.

— Вы тот самый профессор Демарней? Это вы написали «Вавилонскую математику и греческую логику»?

— Да.

— И «Поэтику Эмпедокла»? — Да.

— И «Пифагор и его долг перед Скифией»? — Да.

— И последнее издание «Кратила»[18] тоже ваше?

— Да, но хватит об этом, или нам придется перечислять до глубокой ночи. Давай лучше так: вытри-ка свои драгоценные слезы и расскажи мне все, все…

* * *

Монти осушил уже несколько рюмок виски. Сидя с Эдгаром на веранде, он почти не пил, теперь же пил много и быстро — как, впрочем, и все присутствующие. На блюде лежали маленькие изысканные бутербродики, но к ним почему-то никто не притрагивался. Это странное сборище напоминало даже настоящую вечеринку. Никто как будто не чувствовал себя скованно, и ничего ужасного пока не произошло. Когда Харриет знакомила Монти с Эмили Макхью, он лишь молча поклонился, она тоже. Констанс Пинн, правда, заговорщицки улыбнулась и, схватив Монти за руку, незаметно, но весьма ощутимо царапнула ногтем его ладонь. Начиная с этого момента она настойчиво пыталась вовлечь Монти в конфиденциальный разговор, от которого он так же настойчиво уклонялся. В своем нарочито простом черном платье с кружевным воротничком (кружево было брюссельское, доставшееся от одной богатенькой ученицы) она была очень хороша. Даже ее слегка приподнятые волосы с медным проволочным отливом сияли здоровьем и самоуверенностью. Эмили наконец-то оделась по-человечески и тоже смотрелась прекрасно. Сегодня на ней была белая блузка с итальянской камеей, бархатный синий жилет и черные брюки. Темные свежевымытые волосы рассыпались, и Эмили приходилось часто их поправлять или отбрасывать назад движением головы, что у нее получалось совсем по-мальчишески. Она поглядывала по сторонам с видом скорее смущенным, чем вызывающим, и чаще задерживала взгляд своих ярко-синих глаз на окружающих предметах, чем на людях. Харриет, в противоположность обеим гостьям, казалась усталой и неряшливой, щеки ее были бледны, шпильки, обычно незаметные, высовывались из прически самым непривлекательным образом. Харриет редко надевала украшения, но сегодня на ней был серебряный золоченый браслет с выгравированными розами, подарок отца. Она без конца щелкала замочком браслета, то расстегивая его, то снова застегивая. П