Эдгар не спешил. Время еще было, и он мог позволить себе роскошь попредаваться приятным размышлениям, прежде чем ехать к Монти. Дорога до Мокингема займет меньше трех часов. Скоро они уже будут дома. И даже еще успеют посидеть вечером с бокалом вина на террасе. В такую погоду оттуда открывается прекрасный вид: кругом, сколько хватает глаз, лесистая равнина со всеми оттенками зеленого, в местах излучин сквозь зелень просвечивает река, вдалеке массивный, как крепость, амбар, на краю крыши, выложенной каменной черепицей, сидят рядком белые голуби.
Глядя сейчас вверх, туда, где между гроздьями белых цветков светилось небо, Эдгар медленно осознавал, что он, несмотря ни на что, счастлив. Наверное, это стыдно и нехорошо, думал он, глубоко втягивая в себя воздух, но так естественно — ничего нельзя поделать. Умерли две женщины, он любил их обеих. Они были такие разные и так по-разному волновали его сердце. Сколько жгучей и сладостной боли причинила ему весть о том, что Софи вышла замуж за Монти, — и он таскал эту боль за собой по всему свету, как страшную ценность. А Софи только мучила его, дразнила и смеялась, больше ничего — и так всю, всю жизнь. Нелепая выдумка про Амстердам была, в сущности, ее последней насмешкой. Харриет же чем-то напоминала Эдгару мать, и это само по себе сулило утешение, ласку и тепло. Она дарила ему столько радости — просто так, сама того не замечая. Чего он хотел от этих женщин? Только подержать их за руки, только ощутить в своем сердце чуть-чуть спокойной, надежной нежности — разве это много? Теперь их обеих уже нет — и все же Эдгар не предается безутешной скорби, подобно Монти или Дейвиду. Когда умерла его мать, все было совсем по-другому: тогда он тоже страшно тосковал, и эта тоска не прошла до сих пор. Всего дня три назад при виде ее любимого кресла в мокингемской гостиной у него опять защемило сердце. Здесь она любила сидеть, поджав под себя ноги в шелковых чулках, так что узкая ее юбка ползла вверх до самых подвязок. Она так и осталась похожей на девочку, до самого конца.
Смерть Харриет едва не пробила брешь в обиталище эдгаровых демонов, но все же как-то обошлось. Он запер их туда много лет назад и с тех пор жил без них, хотя постоянно чувствовал их присутствие — чуть ли не слышал из-за стены их голоса. То были его демоны, и он знал, что ему никуда от них не деться, что когда-нибудь они вместе с ним сойдут в могилу. Эдгар хорошо понимал Дейвида; он и сам всю жизнь тяжело переживал ужас бытия. Постепенно он научился смотреть на свою душу как на дурную собаку: как бы она ни упиралась, как бы ни заливалась визгливым лаем, он пережидал немного и тащил за поводок — так и продвигались потихоньку дальше. Тем более что жизнь его протекала совсем не так гладко, как могло показаться со стороны. С виду большой розовощекий ребенок — только играющий вместо игрушек в какие-то заумные библиотечные тексты, — он тоже сражался в одиночку со своими кошмарами, и с ним тоже происходили такие вещи, о которых он не мог бы рассказать никому, даже Монти. Хуже всего было неистребимое чувство вины. (Была одна нехорошая история в Орегоне, и потом еще одна, совсем уже скверная, в Станфорде — о которой, слава богу, почти никто не знал.) Он молился, это немного помогало. Демоны оставались в своем заточении. Он даже мог думать о Софи и о Харриет более или менее спокойно, не впадая в трагическое отчаяние.
Глядя сейчас в голубое небо сквозь светящиеся и полупрозрачные, словно сделанные из папиросной бумаги, цветки белых роз, он думал о том, что в жизнь его, кажется, пришло чудо. Вдруг явились два — целых два человека, которым он по-настоящему нужен. Он мог любить и лелеять их, сколько душе угодно. После того как умерла его мать, а вслед за ней старенькая няня, у него больше никого не было. Конечно, он всегда кого-то искал и даже находил, но его лишь терпели и смеялись над ним — а в конечном итоге всегда прогоняли; он оказывался никому не нужен. За много лет в своем одиночестве он научился без всяких аналитиков разбираться в странностях собственной души и знал, что он отнюдь не случайно прожил жизнь одиноким холостяком и отнюдь не случайно любовь его к женщинам всегда оставалась безответной, а любовь к мужчинам бессловесной. Но теперь у него вдруг появилось два человека — и это было чудо. В юности Монти даже не догадывался о том, как любил его Эдгар, — не догадывался, впрочем, и сейчас. Как неожиданно все обернулось! Думая об этом, Эдгар едва сдерживался, чтобы не запеть от счастья и благодарности.
Признание Монти стало одним из самых трогательных и волнующих моментов в жизни Эдгара. Конечно, предмет этого признания внушал ему трепет — но трепет вовсе не от ужаса, а от благоговейного сострадания. Однако важнее всего был сам Монти, и рядом с этой важностью сказанное им бледнело и казалось чуть ли не второстепенным. Эдгар принимал Монти, как принимают Божий дар, талисман или даже святое причастие, — с верой и бесконечной смиренной благодарностью. Правда, после того разговора он боялся, что Монти потом отшатнется от него. Но Монти не отшатнулся. «Я слеп и хром» — эти слова пели в эдгаровой душе, и он готов был снова и снова благодарить небо за то, что они были произнесены. Конечно, Монти бы посмеялся над ним — если бы знал; но своими переживаниями по этому поводу Эдгар не собирался делиться ни с кем, тем более с Монти. Он так тщательно старался замаскировать свой интерес и избежать даже намека на какие-то свои права, что со стороны его поведение выглядело, наверное, чопорно-равнодушным; правда, Монти все равно читал в его душе как в раскрытой книге.
После своего признания Монти держался с ним так спокойно и просто, что сердце Эдгара замирало от радостного изумления и уже вырисовывалась пунктирная мысль, что, может быть, ему, Эдгару, выпало совершить для Монти некое великое «благо». О демонах Монти Эдгар ничего не знал — ни сейчас, ни в юности, — но теперь у него было такое чувство, будто Монти только что, притом с большим трудом, вырвался из их железной хватки. Внешне это выражалось, в частности, в той неожиданной покорности, с которой Монти согласился ехать в Мокингем. Разумеется, Эдгар готов был увезти его с собой в Мокингем навсегда, о чем Монти (хотя не было сказано ни слова), разумеется, догадывался — но все же согласился ехать. Они неторопливо беседовали о самых разных вещах — например, о том, чем Монти мог бы заняться в будущем. «И, разумеется, ты можешь остаться в Мокингеме и писать», — небрежно обронил Эдгар и тут же перевел разговор на другое.
Да, Монти был важнее всего. Возможно, казалось теперь, Монти всегда был центром всей эдгаровой жизни — несмотря даже на то, что сам Эдгар давно уже перестал мечтать о настоящей дружбе между ними. Ведь даже Софи он так неистово любил (или продолжал любить все годы ее замужества) не почему-нибудь, а из-за Монти. Вездесущая в жизни Эдгара фигура Монти представляла собой что-то такое главное и необходимое, что, если бы Монти не было, Эдгару, наверное, пришлось бы его выдумать. Что касается Дейвида, то его Эдгар воспринимал как подарок богов, нежданный и чудесный. При мысли о том, что Дейвид будет учиться в Оксфорде, пусть даже не у него в колледже (хотя почему бы и нет?), сердце Эдгара всякий раз радостно трепетало. А когда он представлял, как в Мокингеме Дейвид под его руководством читает греческие тексты, в нем возникали такие ощущения, которых впору было страшиться — не будь он уверен, что при всех обстоятельствах сумеет держать себя в железных тисках. Зная, что и его друг неравнодушен к Дейвиду, Эдгар в разговорах с Монти избегал упоминаний о втором мокингемском госте — не из ревности (которую его любовь к Монти совершенно исключала, и Эдгар, ревнивец по натуре, имел возможность в очередной раз в этом убедиться), а просто потому, что сам он счел бы такое упоминание неприличным; впрочем, и в этом случае он прекрасно понимал, что темные иезуитские глаза Монти видят его насквозь. На этом месте Эдгару вдруг вспомнился вопрос Дейвида о сексуальных фантазиях, и он рассмеялся вслух. Его фантазии вовсе не ограничивались тем, как они с Дейвидом, слегка касаясь друг друга локтями, склоняются вместе над текстом «Агамемнона». Пожалуй, не только Дейвид, но и Монти оторопел бы, доведись ему подглядеть краем глаза эдгаровы сексуальные фантазии.
Пора было ехать, но из-за облепивших стекло белых лепестков было почти не видно дороги. Эдгару не хотелось сминать их безжалостными дворниками, поэтому он выбрался из машины и стал бережно снимать их пальцами. Потом, вместо того чтобы бросить цветочный мусор под ноги, он почему-то сунул всю горсть в карман и вернулся за руль. До Локеттса он доехал за пару минут, открыл дверь полученным от Монти ключом.
В длинной прихожей, по которой все предыдущие дни разгуливали летние сквознячки, стояла странная, неприятная духота.
— Монти! — позвал Эдгар, входя в мавританскую гостиную. Здесь тоже воздух был какой-то затхлый и пропитанный пылью, будто весь дом вдруг загадочным образом откатился то ли в прошлое, то ли в будущее. Эдгар вернулся в прихожую, заглянул в кабинет, шагнул к лестнице, собираясь покричать наверх, а уже потом выйти в сад, — и тут на столике у самой входной двери увидел большой конверт, на котором рукой Монти было написано его имя. При виде этого конверта бедное эдгарово сердце, познавшее уже немало утрат, вдруг жалобно екнуло. Эдгар подхватил письмо, забежал с ним в гостиную и торопливо вскрыл конверт. Внутри содержался следующий текст:
«Дорогой мой Эдгар!
Надеюсь, тебя не слишком удивит то, что, когда ты получишь это письмо, меня уже здесь не будет. (Разумеется, не в том смысле, что я собрался умирать; обойдемся без глупостей.) А ты правда думал, что я поеду с тобой в Мокингем? (Возможно, в какой-то момент я и сам так думал. Но разве человек может наверняка знать, что он думает, пока не выяснит, что он делает?) Подкладывая тебе такую свинью, я, вероятно, и сам веду себя как неблагодарная свинья. Однако на самом деле я питаю к тебе чувство самой искренней благодарности — за все, что ты для меня сделал. (Ты знаешь, о чем я.) Ты всегда приносил мне удачу, и в этом смысле, думаю, никто не смог бы тебя заменить. Я также благодарен тебе — хотя, пожалуй, тут уже речь идет о благодарности более сложного свойства — за все проявления твоей привязанности. Когда ты появился, я на какое-то время почувствовал себя чуть ли не человеком. Возникла иллюзия, что я общаюсь с ближним без всяких барьеров и стальных дверей, даже без черного капюшона на голове. (Увы, всего лишь иллюзия, плод мимолетного самообмана.) Вероятно, мне так и не удалось объяснить тебе достаточно доходчиво, до какой степени невозможным я нахожу общение с кем бы то ни было. Все это, впрочем, не интересно; и даже если это интересно тебе, в конечном итоге это все равно не интересно. Внутри эгоизма неудачника есть совершенно темные участки, не отражающие ни света, ни звука; мое одиночество — один из них. Когда-то я думал, что Софи поможет мне от него излечиться. Но Софи и сама была одинока, хотя, как многие женщины, совершенно этого не сознавала. Говоря фигурально, мы с ней только перекрикивались: я что-нибудь крикну — она что-нибудь крикнет. С тобой бы этот номер не прошел — я это понял сразу, как только мы познакомились в Оксфорде; и решил отпугнуть тебя раз и навсегда, чтобы ты не пытался нарушать дистанцию. Мой план сработал просто идеально, и все бы было хорошо, не явись ты ко мне в момент поистине убийственной слабости. Твое суетливое влечение к близости и единению душ, твоя манера подобраться поближе, заглянуть в глаза и (прости великодушно) нашептывать что-то на ухо всегда была мне отвратительна — а отвращение порождало жестокость, по поводу которой ты так страдал, скорбел и наслаждался. Твоя нелепая