Святая ночь — страница 30 из 115

елье. Больше всего он гордился зубами, о которых заботился так, как женщина не заботится о жемчуге у себя в ларце, и показывал их, даже когда не улыбался, просто чтобы доставить себе удовольствие. На обед к графу дю Люду он явился с тростью за спиной, как с ружьем (у него была привычка так носить индийскую трость); он оставил ее в углу, вошел в гостиную со шляпой в руках, словно влюбленный из старой комической оперы к бальи, и приветствовал собравшихся с простоватостью крестьянина, скорее всего, наигранной, — этот человек по имени Жиль любил иногда строить из себя Жиля, простоватого и трусоватого персонажа старой комедии.

Он давно знал мадам де Ферьоль, вместе с которой не раз обедал, но по своей легковесности не понимал всей глубины ее натуры. Все, что превосходило его понимание, он, особо не чинясь, презрительно именовал «маниями». «Это все ман-е-и», — говорил он с подчеркнуто нормандским акцентом, растягивая слова. Однако, когда дело касалось мадам де Ферьоль, благородная женщина умела его приструнить. Нельзя сказать, что у Боя были плохие манеры, — у него вообще не было никаких манер. Да и когда он мог их приобрести? Сплавляя тысячами свои банки кухаркам из богатых домов, приходившим к нему с шести часов утра за чаем или шоколадом? «К восьми я уже заканчивал», — с гордостью заявлял он. Если говорить о манерах, то Бой был настоящим невежей, наподобие Корбьера[11], клавшего свой в табачных пятнах платок на стол Людовика ХVIII. Жиль Бой свой платок — огромный, пропитанный росным ладаном, — на стол графа дю Люда не положил бы, но уже в самом начале обеда он расположил там шагреневую табакерку с очень изящной миниатюрой, изображавшей его курносого сына в синем бархатном костюмчике с золотым барабаном в руках, — этому мерзопакостному сорванцу не суждено было походить на отца, который называл своего отпрыска ласково — «боевичком».

Как раз из-за этой чертовой табакерки, которую Жиль Бой передавал одному из гостей, пожелавшему получше разглядеть портрет, маркизу де Пон л’Аббе бросился в глаза изумруд на пальце бывшего бакалейщика.

— Вы, должно быть, любите порисоваться, метр Бой, раз позволяете себе носить такое прекрасное кольцо, стоящее немалых денег, — заметил маркиз, шокированный тем, что видит подобную драгоценность на руке, развешивавшей бакалейные товары. — Скажите нам, Бой, где, черт возьми, вы раздобыли такое чудо?

— Голову даю, никогда не угадаете, где я его достал, — живо отозвался Бой, — как говаривал Ля Майонне де Грандвиль, ставлю на кон пятьдесят тысяч экю против двадцати пяти луидоров, ни за что вам не догадаться.

— Ну уж! — недоверчиво произнес маркиз де Пон л’Аббе.

— Попробуйте, — предложил Бой.

Потешный старичок маркиз, собравшись с мыслями, так, вероятно, и не придумал версию, достаточно приличную, чтобы ее можно было высказать в присутствии страшно набожной мадам де Ферьоль, которая, впрочем, не слушала и не слышала их с другого конца стола, вся во власти горьких мыслей, отравляющих душу.

— Ладно, — выждав паузу, пришел ему на помощь Жиль Бой. — Я снял его с пальца вора. Отплатил ему той же монетой. Обокрал вора. История любопытная. Хотите расскажу?

— Хотим, — подал голос граф дю Люд, — расскажите. Ваша история хорошо пойдет под шамбертен.


XII

— Моя история о ворах — история давняя, — начал Жиль Бой. — Император тогда еще не был императором, а я его бакалейщиком. — В его голосе проскользнула гордость за империю, которая была столь обширной, что придавала величие даже бакалейщикам. — Верховодил тогда Баррас, а полицейские функции были возложены на Фуше, который и тогда был таким же, каким проявил себя позже, будучи министром при императоре, но в ту пору этот страшный Фуше, зажатый, как в тиски, между якобинцами и шуанами, мог заниматься лишь своим жутким политическим сыском (не без помощи дьявола), и интересы правительства были важнее интересов Парижа. Вы, мсье, жили в провинции или в эмиграции, вы не в состоянии себе представить, каким был Париж в те дни, сразу после революции, еще продолжавшей колобродить. Это была не столица, не город, это был вертеп, гнездо разбойников. Убивать по ночам стало таким же привычным делом, как спать. Улицы без фонарей — революция превратила их в виселицы — освещались лишь в районе Пале-Руаяль. Темень кишела злодеями и душегубами — что ни шаг, то притон. Ночью надо было либо не выходить из дома, либо выходить вооруженным до зубов. Однажды в такую вот ужасную ночь (я жил тогда у себя в лавке на углу улицы Севр, я и сейчас, когда прохожу мимо этой лавки, с любопытством поглядываю на железные прутья витрины, вы скоро поймете почему), закрыв лавку пораньше, я спал в своей комнате наверху, и вдруг меня разбудил странный звук, как будто что-то пилили. Я решил, что там, внизу, воры, и поднял своего помощника, спавшего в каморке под лестницей; мы взяли свечи и спустились вниз. Я не ошибся: это были, действительно, воры. Когда мы подошли, они как раз пропиливали в ставне дыру в две шапки величиной. Через эту дыру нагло просунулась рука и схватилась за прутья витрины — попыталась их выломать. Видно было только руку, ее обладателя скрывал ставень, причем вор был не один — снаружи до меня доносился шепот нескольких человек. И тут меня осенило. Я мигнул помощнику, он был родом из этих мест, из Бенневиля, здоровый детина, и не какой-нибудь рохля, вы в этом убедитесь; он сразу все понял, рванулся вперед и зажал руку вора двумя бараньими лопатками — получились как бы тиски и клещи для руки, я же схватил с прилавка веревку и крепко привязал руку к железному пруту. «Ну что, попалась, которая кусалась!» — сказал я весело. Бандюгу мы присобачили как надо, и в душе я заранее предвкушал, как завтра при свете дня полюбуюсь на его рожу. «Теперь пойдем спать», — сказал я помощнику, и мы пошли — я наверх, он в свою каморку. Однако мне не спалось. Невольно я все время прислушивался. И вдруг мне показалось, что я слышу удаляющиеся шаги. Сунуться к окну я не решался, бандиты вполне могли послать мне за здорово живешь пулю в глаз. Дело не только в боязни, я дорожил своей физией, она ведь у меня ничего, — и Жиль Бой засмеялся, кокетливо выставляя красивые, как у юноши, зубы.

— И потом, я сказал себе, что завтра уж отомщу, и от этой сладкой мысли сразу уснул.

Да, заинтриговал-таки бакалейщик всех этих рафинированных аристократов. Они слушали, затаив дыхание, перестав подшучивать над его привлекательной внешностью, которой, возможно, завидовали, и над его серьгами — Жиль Бой, как ни странно, с юных лет носил серьги, и они, как бы мстя за красоту лица, придавали Жилю вид старого форейтора.

— Но назавтра мне пришлось горько разочароваться, — продолжил Жиль Бой. — Встаю я, сами понимаете, чуть свет, слазаю в лавку (Бой пересыпал свою речь словечками из местного лексикона) и первым долгом гляжу на эту чертову руку. Я прекрасно знал, что она много раз обвязана и двигаться не могла, так хорошо я стянул ее веревкой. Каково же было мое удивление, когда вместо руки раздутой, опухшей, фиолетово-черной из-за вонзившейся в плоть жесткой бечевы, которой я ее обкрутил, я увидел, что она ничуть не опухла и бледна, словно в ней не было ни капли крови. Казалось, вся она вытекла из этой мягкой белой руки, похожей на женскую. Совсем сбитый с толку, я со всех ног бросился к двери, стремясь все-таки понять, в чем дело. Я думал увидеть человека, но там была только лужа крови.

Не шибко красноречив был наш Жиль Бой. В детстве он был пастушонком в Тайпье и с тех пор говорил неправильно, с ошибками, которые я тут опустил. Вместо «аппетит» он говорил «петит», вместо «много друзей» — «многи друзей» и считал, что так и надо. Но, честное слово, будь Жиль оратором получше, его рассказ не произвел бы такого впечатления.

Никто из гостей не думал о самом Жиле, у всех перед глазами были воры, отрезавшие у своего сообщника кисть и унесшие его с собой.

— Бравые ребята, ничего не скажешь! — произнес Керкевиль, который был им под стать, человек решительный.

— Вернувшись в лавку, — продолжил Бой, — я долго глядел на руку, перепиленную в предплечье, вероятно, той же пилой, какой пилили решетку. Я рассматривал эту удивительную руку, ничуть не походившую, клянусь вам, на руку уголовника и вдруг увидал перстень, — камень сполз на внутреннюю сторону пальца, державшегося за железный прут. Этот камень — изумруд — вы, господин маркиз, сейчас и держите. Не спорю, перстень для меня слишком хорош. Потому я надеваю его не каждый день, а только изредка и лишь в надежде, что случайно встречу, чем черт не шутит, человека, у которого перстень был украден, и от него узнаю, кто был вор.

Своей историей Жиль Бой сумел отбиться от насмешек старого Пон л’Аббе. Срезал, как говорят англичане. Все («собрание трех сословий», как окрестил свой обед граф дю Люд, составляло человек двадцать) были заинтригованы и желали поближе взглянуть на изумруд с такой родословной. Изумруд переходил из рук в руки. Наконец он оказался у сидевшего слева от мадам де Ферьоль аббата траппистского монастыря, устроенного в то время в Брикебекском лесу, теперь распаханном монахами. Известно, что на аббатов этого ордена не распространяется обет молчания, который соблюдают другие трапписты. На аббате была шерстяная митра и деревянный крест, по чину он следовал сразу за соборными епископами; кроме того, он имел право в случае необходимости покидать монастырь для защиты интересов братии. Отец Августин направлялся в Мортаньский монастырь через Сен-Совёр, и, чтобы оказать честь баронессе де Ферьоль, почитавшейся в округе за святую, граф дю Люд пригласил его отобедать и усадил рядом с нею. Из всех гостей лишь отец Августин и печальная мадам де Ферьоль остались равнодушны к изумруду, который путешествовал по кругу. Даже не взглянув на него, отец Августин принял изумруд из рук графа Керкевиля, своего соседа слева, и протянул баронессе с серьезностью человека, вопреки своей воле совершающего нечто легкомысленное. Но та, еще более серьезная, перстень не взяла. Однако ее взор, высокомерно рассеянный, случайно упал на изумруд, и, внезапно вскрикнув, она, словно подкошенная, без сознания рухнула на пол.