Мадам де Ферьоль узнала перстень мужа, который она отдала Ластении.
Обморок баронессы поразил гостей графа дю Люда, может, не меньше рассказа бакалейщика, но гипноз почитания мадам де Ферьоль — почитания слегка боязливого из-за ее суровости — был так велик, что никто никогда не заикнулся о случившемся с ней. Все держали язык за зубами, понимая, что за внезапным обмороком скрывалась, по-видимому, какая-то драма. Оправившись после длившегося немалое время обморока, баронесса тем же вечером вернулась в Олонд, где вновь обратилась к зияющей кровоточащей язве в своем сердце, которая не исцелялась, сколько бы она ее ни затыкала. Новая рана ужасала мадам де Ферьоль: ее дочь, дочь ее мужа могла полюбить вора, — вора, чья отпиленная рука уличала его в наполовину совершенном преступлении. Язва не только не зарубцовывалась, она все больше углублялась, и боль нельзя было успокоить даже на малое время, приложив к ране кусок мяса.
— Господи, неужели этому не будет конца? — взмолилась она. — Неужели надо, чтобы этот ужас никогда не кончался? — Полным трагизма жестом, ставшим для нее привычным, она вырвала на своих впалых висках пригоршню волос, потом, впрочем, отраставших, и бросилась к подножию креста, сама словно распятая тоской, когда Агата, ее наперсница по скорби, восьмидесятипятилетняя старуха, которая, если правда, что скорбью можно жить, была способна дожить и до ста, вошла и могильным голосом объявила:
— Преподобный отец Августин просит мадам его принять.
— Пусть войдет, — отозвалась мадам де Ферьоль.
Мадам де Ферьоль еще только поднималась с колеи, когда в комнату вошел отец Августин. Он уважительно поздоровался; бросалось, однако, в глаза, что этот средних лет степенный крупный монах взволнован и что он явился в Олонд со столь неожиданной поспешностью, потому что так велел ему долг.
— Мадам, — начал он без дальних слов, оставаясь стоять, хотя она знаком предложила ему сесть, — я принес ваш перстень, который вы вчера узнали, и хочу назвать вам имя человека, — добавил он с печальной торжественностью, — который… потерял его вместе со своей рукой.
При этих словах мадам де Ферьоль слегка вздрогнула; монах протянул ей перстень, но она не взяла. Она не могла притронуться к оскверненному замаранному перстню, десятикратно оскверненному и замаранному — снятому с отрубленной руки вора.
— Имя… — изумленно прошептала она.
— Да, мадам, — перебил ее монах, — имя человека, который исковеркал вашу жизнь и которого вы должны были не раз проклясть, человека, в монашестве звавшегося отцом Рикульфом из ордена капуцинов; двадцать пять лет назад он в течение всего поста жил в вашем доме.
Услышав это имя, баронесса побледнела как смерть, но решительно взяла себя в руки и задала вопрос, от ответа на который зависела вся ее жизнь.
— Вы только это хотели мне рассказать? — спросила она, глядя на него проницательным взором, перед которым Ластения, бедная Ластения всегда опускала глаза.
— Я расскажу вам все, мадам. Примирившись с богом, он поведал мне обо всем над прахом, символом нашей и его смерти. Несколько дней назад в свой смертный час он поклялся на кресте, который я протянул ему для целования, что в преступлении был виноват только он, ваша же дочь чиста.
— Тогда, тогда я… — произнесла мадам де Ферьоль, которая словно при мгновенном свете мелькнувшей молнии увидела вдруг свою прошлую жизнь.
— Не мне судить вас, мадам, — прервал ее траппист с несравненным достоинством. — Я лишь принес благую весть столь набожному человеку, как вы: ваша дочь невинна; невидимый ангел, которого бог посылает нам в помощь, ангел-хранитель всегда был рядом с нею, глядя на нее ясными очами, в которых отражалось бессмертие.
Он замолк, удивленный тем, что радость не хлынула в душу благочестивой женщины, — он не знал, что в глубины ее души хлынуло раскаяние, ведь, считая Ластению виновной, она медленно и безжалостно сводила ее в могилу.
— О святой отец, — сказала мадам де Ферьоль, — благая весть приходит слишком поздно. Это я убила Ластению. Человек — священник, — в греховность которого я никогда не хотела поверить, хуже, чем убил ее, но не убил, протянув к ней свои кощунственные руки. Он опозорил, обесчестил ее, но убить предоставил мне. Погубив дочь, я завершила начатое им преступление.
Баронесса так и не подняла головы. Она сама себя осудила… Священник видел, как корит она себя внутри, и почувствовал к ней жалость, какой не испытывал к Ластении. Он сел, и его устами заговорило божественное милосердие. Он сказал, что мадам слишком терзает себя, ведь она оказалась жертвой ошибки, которой невозможно было избегнуть. Потом отец Августин поведал ей о преступлении капуцина. В те времена наука, теперь ставшая общедоступной, обладала лишь поверхностными ненадежными наблюдениями относительно таинственных фактов, сегодня уже доказанных, хотя и по сей день ей известно только то, что такие факты существуют. Как и леди Макбет, Ластения была сомнамбулой… но мадам де Ферьоль, должно быть, не читала Шекспира. Именно во время одного из приступов сомнамбулизма, о которых ни мадам де Ферьоль, ни Агата ничего не знали — столь редки они были, — отец Рикульф застиг ее ночью, когда она вышла из комнаты, села на ступеньки большой лестницы и заснула там, где девочкой провела столько часов в мечтаниях. Демон одиноких ночей ввел его в искушение, и он совершил над ней насилие, в котором бедный ребенок в неведении сна даже не отдал себе отчета, а значит, за преступление должен был ответить перед господом один капуцин. Почему он потом украл перстень? Был ли уже тогда вором этот человек, впоследствии приобретший кличку «вор с отпиленной рукой»? Этот вопрос останется без ответа. В таинственной бездне, именуемой человеческой природой, легко заплутать. Сомнамбула может сама отдать перстень, так что наверняка сказать нельзя. Я знал одну девушку, которая дала свой перстень человеку, повинному в том же преступлении, что и отец Рикульф, — потом он добровольно женился на той, с кем был столь жутким образом помолвлен, но до конца так и не смог преодолеть своего страха. Через несколько лет она умерла, уже его женой, — осталась верна обещанию, так как не желала краснеть перед этим человеком.
Мадам де Ферьоль, никогда не слышавшая о сомнамбулизме в своем севеннском захолустье, была ошеломлена рассказом аббата. В полное оцепенение привело ее преступление этого мерзавца, который смерчем пронесся через ее жизнь и жизнь дочери и опустился даже до чудовищного воровства. Тут в оскорбленной матери заговорила знатная дама, и мысль о гнусной краже показалась баронессе еще нестерпимее, чем о трусливом надругательстве над спящей Ластенией. На секунду она усомнилась в столь мерзком поступке, который раньше еще сильнее в глазах мадам де Ферьоль порочил ее дочь. Однако аббат подтвердил, что отрезанная рука действительно принадлежала капуцину отцу Рикульфу, а сам этот негодяй и правда был одним из первых бандитов своего времени. После того как Агата встретила его на лестнице, где он совершил преступление, отец Рикульф покинул Форез, миновав большое распятие у городских ворот, и в дальнейшем предался всем возможным порокам. Они уже вызревали в котле, где кипела революция, готовая выплеснуться в мир. В этот час сама церковь нуждалась в преследованиях, чтобы очиститься кровью мучеников. Может, одновременно с Рикульфом, покидавшим орден из-за своего преступления, уходил из ордена и Шабо, прозванный капуцином-революционером. Рикульф, однако, имел перед Шабо преимущество, он потом покаялся. После многих лет преступной жизни он явился однажды в монастырь траппистов в Брикебеке в самом страшном отчаянии, охваченный раскаянием, на какое способны лишь сильные люди. «Прогнав, — обратился он к аббату, — вы вернете меня в ад, который меня породил».
— И мы с братией, — сказал аббат баронессе, — вспомнили, что наша конгрегация — убежище для преступников, избежавших людского наказания, открыли ему двери монастыря и не выдали властям во имя божественного милосердия. Отец Рикульф был одним из тех, кто ни в чем не знает границ. Он годы прожил среди нас в жесточайшем покаянии.
— И умер святым? — прервала аббата возмущенная мадам де Ферьоль, давая выход горькой иронии.
Однако, взяв себя в руки, она произнесла не таким уже вызывающим тоном:
— Отец, способны ли вы поверить, что подобный человек войдет когда-нибудь в царство божие?
— По крайней мере, — ответил сострадательный аббат, — он жил долгие годы и умер, как тот, кто туда стремится.
— Если он попал в царство божие, я туда не хочу, — твердо сказала мадам де Ферьоль, и в ее голосе прозвучало слепое упрямство, чуть ли не злоба.
Кроткий священник был глубоко задет в своем милосердии, но он не бросил мадам де Ферьоль на произвол судьбы, несмотря на всю ее непримиримость. Он не раз навещал ее в Олонде, стремился внушить ей чувства более христианские, но не мог. Душа баронессы противилась. Все другие чувства у нее поглощала ненависть к преступнику, еще более возросшая от сознания того, что ее дочь невинна. Бог, может, и простил, а она нет! Она не простит, не хочет прощать. Ненависть целиком овладела ею, она стала одержима ненавистью. Не помогали речи отца Августина, пытавшегося влить в ее уязвленную неистовую душу елей, которым добрый самаритянин смазал раны Сыну человеческому, когда тот возвращался из Иерусалима в Иерихон. Мадам де Ферьоль неизменно противопоставляла словам аббата напоминание об оскорблении, которое нанес им этот Иуда-священник, злоупотребив ее гостеприимством. И вот однажды ее ненависть разродилась ужасным желанием (вещь странная, но которую поймут люди, знакомые со страстями). От ее ненависти отпочковалось страшное любопытство, которое баронесса полагала возможным удовлетворить.
Она была сведуща в религиозных обрядах и знала, что трапписты хоронят своих без гроба, с открытым лицом, оставляя открытой могилу, куда каждый из монахов приходит бросить лопату земли, пока не будет шести футов, которых — увы! — хватит любому из нас. Так вот, она захотела еще раз уви