Святая ночь — страница 64 из 115

— Я знаю все твои мысли, — сказало Видение, дрожащее, бледное, отодвигаясь в темноту баптистерия. — Каждую фразу, каждое слово. Я не собирался сюда приходить. Решил просто заглянуть в городок. И вдруг оказался разным для разных людей. Побежал. Люди погнались за мной. Я увидел открытую дверь. Вбежал. А потом, а потом… оказалось, что я в ловушке.

«Это неправда», — подумал отец Нивен.

— Нет, правда, — простонал Дух. — И поймал меня в эту ловушку ты.

Стеная под бременем услышанного, еще более страшным, отец Нивен ухватился руками за край купели и медленно встал, покачиваясь, на ноги. И наконец, набравшись духу, выдавил из себя вопрос:

— На самом деле ты не тот… кого я вижу?

— Не тот. Прости меня.

«Я, — подумал отец Нивен, — схожу с ума».

— Не сходи, — сказал Дух, — иначе я тоже стану безумным.

— Я не смогу отказаться от тебя, о Боже, теперь, когда ты здесь, ведь столько лет ждал я, столько мечтал — неужели ты не понимаешь, ты просишь слишком многого. Две тысячи лет бесчисленные множества людей дожидаются твоего возвращения. И это я, я встретился с тобой, увидел тебя…

— Ты встретился лишь со своей мечтой. Увидел то, что увидеть жаждал. За этим… — фигура дотронулась до своего одеяния, — совсем другое существо.

— Что мне делать, Боже? — закричал отец Нивен; взгляд его метался между потолком и Духом, задрожавшим от его крика.

— Отведи от меня взгляд. В то же мгновение я окажусь за дверью и исчезну.

— И… это все?

— Очень прощу тебя, — сказал Человек.

Отца Нивена затрясло, дыхание его стало прерывистым.

— О если б это продлилось хотя бы час!

— Ты бы хотел убить меня?

— О нет!

— Если ты будешь удерживать меня в этом облике, я скоро умру и моя смерть будет на твоей совести.

Отец Нивен поднес ко рту сжатые в кулак пальцы и впился в них зубами; судорога свела все его кости.

— Значит… значит, ты марсианин?

— Не более того. Не менее.

— И это случилось с тобой из-за моих мыслей?

— Ты не нарочно. Когда ты вошел сюда, твоя давнишняя мечта схватила меня крепко-крепко и придала мне новый облик. Мои ладони до сих пор кровоточат от ран, которые ты нанес мне из потаенных глубин твоей души.

Отец Нивен потряс головой, он был как в тумане.

— Еще хоть немножко… подожди…

Он смотрел неотрывно и не мог наглядеться на фигуру, от которой исходил бледный свет.

Потом отец Нивен кивнул, и такая печаль переполняла его, будто меньше часа назад вернулся он к себе с настоящей Голгофы. Но вот уже прошел час. И на песке у моря Галилейского гасли угли.

— Если… если я отпущу тебя…

— Ты должен, обязательно должен!

— Если отпущу, обещаешь…

— Что?

— Обещаешь снова прийти?

— Прийти?

— Раз в год, о большем я не прошу, раз в год приходи сюда, к этой купели, в это же самое время…

— Приходить?..

— Обещай! О, мне обязательно нужно, чтобы это повторилось. Ты не знаешь, как это для меня важно! Обещай, иначе я не отпущу тебя!

— Я…

— Дай обещание! Поклянись!

— Обещаю. Клянусь.

— Благодарю тебя, благодарю!

— В какой день через год я должен буду вернуться?

По щекам отца Нивена катились слезы. Только с большим трудом вспомнил он, что собирался сказать, а когда заговорил, то с трудом мог себя расслышать:

— На пасху, о боже, да, на пасху в следующем году!

— Очень прошу тебя, не плачь. Я приду. На пасху, ты говоришь, на пасху? Я знаю ваш календарь. Приду обязательно. А теперь… — бледная рука с раной на ладони шевельнулась в воздухе, умоляя безмолвно. — Я могу уйти?

Отец Нивен сцепил зубы, чтобы не дать вырваться наружу воплю отчаяния.

— Благослови меня и иди, — сказал он.

— Вот так? — спросил голос.

И рука протянулась и коснулась его, легко-легко.

— Скорей! — крикнул отец Нивен, зажмурившись, изо всех сил прижимая к груди сжатые в кулаки руки, чтобы они не протянулись, не схватили. — Уходи скорей, пока я не оставил тебя здесь навсегда. Беги. Беги!

Бледная рука коснулась его лба. Тихий и глухой звук убегающих босых ног.

Отворилась дверь, открыв звезды, потом захлопнулась.

И эхо долго носилось по церкви, ударяясь об алтари, залетая в ниши, будто металась бестолково, пока не нашла выход в вершине свода, какая-то заблудившаяся одинокая птица. Наконец церковь перестала дрожать, и отец Нивен положил руки себе на грудь, словно говоря себе этим, как вести себя, как дышать; как стоять неподвижно, прямо, как успокоиться…

Потом он пошел неверными шагами к двери и схватился за ручку, обуреваемый желанием распахнуть ее, посмотреть на дорогу, на которой сейчас, наверно, никого уже нет — только вдалеке, быть может, убегает фигурка в белом. Он так и не открыл дверь.

Отец Нивен пошел по церкви, заканчивая ритуал запиранья, радуясь, что есть дела, которые нужно сделать. Обход дверей длился долго. И долго было ждать следующей пасхи.

Он остановился у купели и увидел, что вода в ней чистая. Зачерпнул рукой и освежил лоб, виски, щеки и глаза.

Потом прошел медленными шагами по главному проходу и упал ниц перед алтарем и, дав себе волю, разрыдался. Услышал, как голос его горя поднимается ввысь и из башни, где безмолвствует колокол, падает в муках вниз.

А рыдал он о многом.

О себе.

О Человеке, что был здесь совсем недавно.

О долгом времени, которое пройдет, прежде чем снова откатят камень и увидят, что могила пуста.

О времени, когда Симон Петр снова увидит здесь Духа и он, отец Нивен, будет Симоном Петром.

А больше всего рыдал он потому, о, потому, потому… что никогда в жизни он не сможет никому рассказать об этой ночи…

Ральф ЭллисонИЮНЬСКИЙ ДЕНЬ

Перевод Р. Рыбкина


ет, подумал раненый, о нет! Вернуться снова к тем дням; снова к толпе старомодно одетых негров, празднующих иллюзию освобождения, — и тут же «возрождение из мертвых», негритянские песни, варьете? Снова к тому тенту на поляне, окруженной деревьями, к тому, в виде чаши, углублению в земле, под соснами?.. Боже, как больно. Безбожно и бесчестно — больно. Нет слов, до чего больно. Здесь, и особенно здесь. И однако же, после долгих лет скитаний, после смены стольких впечатлений, я вижу все как сейчас: два аналоя-близнеца на разных концах помоста, один против другого, и за одним на широком ящике стою я, упершись вытянутыми руками в его край. Снова к тем дням. За другим аналоем отец Хикмен. Снова — к тому первому дню той праздничной недели. Июньскому дню. Жарко, пыльно. Жарко от потных блестящих лиц, и от волос молодых франтов, словно ставших металлическими от щипцов, которыми их распрямляли, и от помады. Снова к тому, что было? Он еще не отяжелел тогда, однако казался больше оттого, что его распирали сила и энергия ярящегося быка, и на пианино у него тогда еще лежал помятый серебряный тромбон, чтобы в момент кульминации он, продолжая говорить, мог дотянуться до него рукой — и из тромбона вылетали звуки, похожие на его собственный, только усиленный голос, убеждая, обвиняя, ликуя — возвращаясь к нерасчлененному крику по ту сторону слов. В чужих городах и городках он всегда был окружен джазистами. Джаз. Что было тогда джаз и что религия? О да, я любил его. И все остальное тоже, всем сердцем. Будто большой добрый медведь, шагал он по улице, и в его огромной лапе исчезала моя рука. Сажал меня на плечи, чтобы я, когда мы проходили мимо деревьев, мог трогать их листья. Настоящий отец, но черный-черный. Был ли он шарлатаном?.. Ну а я? Может, просто такой же изобретательный, как он, но на свой лад? Знал ли он себя, да и хотел ли знать: снова я спрашиваю себя об этом. Но искать ли начало, если истоки знает только он?..

Июньский день, и он стоит, облокотившись о аналой, и, лучась улыбкой, смотрит на их лица, а потом на меня — убедиться, что я не забыл свою роль, — и подмигивает мне своим большим, словно в красной оправе глазом. И женщины смотрят то на него, то на меня с тем светлым, каким-то птичьим обожанием на лице, склонив голову набок. И он начинает:

— В этот день, братья и сестры, когда мы собрались вместе вознести хвалу господу и отпраздновать наше единение, — в этот день, когда мы сбросили с себя цепи, давайте начнем с того, что заглянем в гроссбух. Давайте в этот день избавления взглянем на знаки, запечатленные на наших телах и на живой скрижали наших сердец… Давайте расскажем себе нашу историю…

Замолкает, смотрит вниз, широко улыбаясь…

— Никого другого она все равно не интересует, так давайте же займемся ею сами да и извлечем из нее для себя урок.

И поблагодарим за нее Бога. Но давайте не будем держать себя и слишком торжественно, потому что событие, по случаю которого мы собрались здесь, счастливое. Преподобный Блисс вон там, напротив меня, будет представлять молодое поколение, а я постараюсь рассказать все так, как было рассказано мне. Вы только посмотрите на него — он приготовился, он рвется начать, потому что знает: истинный проповедник — это в некотором роде просветитель, и мы, чтобы по-настоящему понять, как далеко нам еще идти, должны сначала узнать свою историю. Вы уже слышали его и знаете, что проповедовать он умеет.

— Аминь! — ответили они все, и я взглядом проповедника посмотрел в их сияющие глаза, готовясь своим голосом-пикколо поддержать звучание его баритона.

— Правильно, аминь, — сказал он. — Мы, целых пять тысяч, сошлись здесь вместе в этот праздничный день. Почему? Раньше мы не собирались. А сейчас ведь вот собрались. Но как случилось, что мы собрались? Отчего, почему именно здесь, в этих лесах; до которых путь из города всегда был так долог? Как, по-вашему, преподобный Блисс, с такого вопроса начать можно?

— Благослови вас бог, преподобный Хикмен, с этого, по-моему, нам начинать и надо. Мы, молодое поколение, до сих пребываем в неведении. Так, пожалуйста, сэр, расскажите нам, как это случилось, что мы оказались в нашем нынешнем положении и на этой земле…