Святая ночь — страница 85 из 115

— Понимаешь, поэтому я и пришел к тебе, несмотря ни на что. Штеффи тебе доверяет. Для нее ты что-то вроде друга и отца в одном лице, — какой коварный удар он вложил в эти слова! — Рядом с тобой она не будет беспокоиться напрасно.

В знак примирения и на прощание мы выпили бутылку вина. Лернау пожелал взглянуть на портрет Штеффи, но я не согласился. Он настаивать не стал.

— Сейчас пора идти вперед по жизни золотыми дорогами, — процитировал откуда-то Лернау.

Я пожелал ему доброго пути.

Странное дело, но после его отъезда работа над портретом Штеффи не желала продвигаться вперед. Я чувствовал себя скованным, оставшись наедине с ней, по совсем иным обстоятельствам, нежели прежде. И она, похоже, тоже это чувствовала. В первое время она рассказывала о полученных письмах. Лернау передавал мне приветы. Потом она перестала упоминать его имя. Взгляд ее выражал беспокойство, на лице появились жесткие черточки, она явно нервничала, а мягкость и искренность, которые еще совсем недавно так и излучало лицо Штеффи, куда-то исчезли. Так она росла и созревала на моих глазах. Я полюбил ее еще больше и находил еще красивее.

Но ни одна работа не давалась мне с таким трудом, как портрет Штеффи. Я трижды начинал его и не мог закончить. В конце концов я не мог не задать себе вопроса: действительно ли причиной этому мое чувство неудовлетворения собственным творчеством, или тому виной перемены в чертах Штеффи, или даже желание оставить именно эту картину незавершенной? Как-никак при воспоминаниях о моих портретах меня охватывал неподдельный ужас… Была также иная причина, заставлявшая меня продолжать работу над портретом Штеффи как можно дольше.

Ее присутствие доставляло мне радость. Она помогала наводить порядок в ателье, приносила цветы, а в послеполуденные часы варила нам кофе. Иногда даже устраивала постирушки. Меня радовали эти маленькие знаки привязанности, я наслаждался тихими, наполненными трудом часами работы с ней, нашими негромкими разговорами и ее сдержанным смехом, когда я в пылу работы начинал ругаться.

Иногда я подумывал о том, что хорошо бы жить с ней вместе. Подобные мысли, правда, пугали меня, но противиться им я не мог. Я не был более властен над самим собой. Меня несло куда-то, как несло течение реки под моими окнами; на реке уже появились льдины, потому что очень рано и как-то вдруг ударила зима, пал снег и все смерзалось. На больших окнах над рекой мороз начал рисовать свои таинственные цветы.

Да, я любил Штеффи. Я знал, какая тревога гнетет ее, и содрогался при мысли, что однажды она придет и скажет: Лернау-де написал ей письмо и все опять в порядке. Когда я слышал шаги Штеффи на лестнице, сердце мое колотилось. Я вслушивался в звук ее шагов и переводил дыхание, когда отмечал про себя, что это все те же неуверенные и какие-то даже грустные, сдержанные шаги, к которым уже привык мой слух.

Потом я открывал дверь, вглядывался в ее лицо, видел на нем дружелюбную, но невеселую улыбку — и был счастлив!

Тогда я целовал ей руку, обнимал за плечи и усаживал в кресло к окну. Мы смотрели на реку и на льдины. Я любил ее.

Тем временем я все-таки начал писать верхнюю часть моста Ратуши со статуей святой Кунигунды. Я делал это, чтобы отвлечься от опасной страсти, охватившей меня. Кроме того, я хотел довести до ума портрет Штеффи, чтобы доказать самому себе, что я еще хоть куда… Я поднимался с постели ранним утром, брал подрамник и холст и шел к верхнему мосту Ратуши. Не успевал я дойти, как пальцы рук замерзали настолько, что едва сгибались. Поэтому мне приходилось сначала разогревать их над маленьким железным котелком с водой, под которым я разжигал древесный уголь. Этот котелок сослужил мне добрую службу. А вот здесь работа продвигалась вперед куда быстрее, чем я ожидал. И однажды утром я понял, что картина готова.

Я был доволен и решил показать ее Штеффи.

В тот день она припозднилась. Я с нетерпением ждал ее в ателье. Прищурившись, разглядывал свою картину: мост из серовато-белого камня с величественной фигурой святой, неширокая речка, покрытая льдинами. Снег, на небе белые облака. Все белое-белое, почти ничего другого. Картина слепила глаза. Цвет разъедал все формы, все словно повисло недвижно вокруг арки моста, находя единственную опору в узкой и стройной женской фигуре, в благоговении склонившей голову, увенчанную короной, на руки. Все белое, белое, белое.

Был ли я удовлетворен? Нет, мне вдруг показалась неуместной эта однотонность, бесцветность и безнадежность мелодии в картине.

Я взял палитру и выдавил первые попавшиеся под руку краски: охру, прусскую синюю, карминную, не зная даже, зачем они мне в этом зимнем ландшафте. А потом решился, взял лопаточку и прорубил голубое оконце на бело-сером небе.

Я писал прямо на натянутом на подрамнике холсте. Подрамник кряхтел под ударами моей лопаточки и отодвигался все дальше. Я писал, ругаясь и чертыхаясь по привычке, пока не загнал подрамник к самой стене. Тут я прервал работу и утер пот со лба. Сколько суеты из-за этого синего кусочка! Но он реял над белизной картины, как боевой стяг радости жизни.

Закурив сигарету, я посмотрел вниз, на реку. Мельница работала, дом гудел и подрагивал. Куда запропастилась Штеффи?

Когда я снова повернулся, картина с Кунигундой показалась мне совершенно чужой. Что за дешевая радость исходит от этого голубого треугольника — трезвый, дешевый, доморощенный, чересчур удобный выход! Голубой треугольник сдавливал картину, разрушал ее леденящую серьезность, упрощал торжественную строгость. Как примитивна эта синь, как глупа.

Я снова извлек подрамник из угла, схватив за одну ножку, протащил по неровному полу и начал заново закрывать голубое оконце в небе. Лишь пятнышко должно остаться — как короткий вздох надежды.

Я подмешал еще немного охры в белизну снежного покрытия на краю моста, ровно столько, чтобы арка стала чуть сильнее освещенной. Пусть она станет белее белизны! Мне трижды приходилось отодвигать подрамник от стены в центр комнаты, пока я наконец закончил.

И тут я почувствовал себя опустошенным и донельзя одиноким. Где же Штеффи?

Меня лихорадило, болели глаза, не вынесли, наверное, рези белизны. Четыре тюбика я израсходовал на картину, четыре больших тюбика.

«Ты швыряешь деньги на ветер, старый дурень», — ругал я себя.

Штеффи пришла, когда спустились сумерки. Извиняться не стала. Мы сели у широкого окна, наблюдая как сумерки становятся ночью. Зимой это происходит быстро. Сначала предметы, дома и церковь св. Иосифа на другом берегу потеряли цвет, а потом и форму. Громоздкая угловатая белизна церкви виделась как силуэт, от домов остались одни тени. Вскоре мы не могли различить даже льдин, наскакивавших одна на другую. Со стороны моста нам подмигивали уличные фонари. В их свете было видно, как медленно падает снег.

Мы напряженно молчали, как бы желая услышать звук его падения.

— Снег пошел, — сказал я.

Штеффи съежилась в кресле, наверное, ее знобило. Я сказал еще:

— Когда смотришь на огни, кажется, что мокрые снежинки тают у тебя на ресницах.

Штеффи не ответила. Это меня огорчило. Я целый день работал, так долго ждал ее. А теперь я устал, но с радостью показал бы ей картину с Кунигундой и услышал несколько добрых слов.

Но она начала говорить о Лернау. Она не упоминала о нем несколько месяцев. А теперь, значит, от него пришло, наконец, письмо. Листки его потрескивали в руках Штеффи.

Я хотел зажечь свет, но она не позволила. Итак, Лернау написал ей, что все кончено. Он в Мюнхене обручился. Штеффи назвала фамилию его невесты. Она была из весьма и весьма влиятельного семейства.

Я едва дождался конца ее рассказа. И сказал ей все, все, что чувствовал. Темнота и одиночество придали мне отваги. Штеффи соскользнула с кресла и наклонилась надо мной. Молча погладила меня ладонью по голове и ушла как чужая. Когда она захлопнула дверь, две кисти скатились со стола и упали на пол. У меня еще долго стоял в ушах звук катящихся по полу кистей…

Штеффи не вернулась, и портрет остался незавершенным. На выставку в Мюнхен я послал только картину со святой Кунигундой. Комиссия отвергла ее, но на этом дело не кончилось. Картину мне не вернули, а направили на специальную выставку «вырожденческого искусства».

Иоганнес ВюстенАД


Перевод Е. Факторовича


з прихожей слышится дребезжание колокольчика. Энергичный голос вежливо осведомляется:

— Здесь живет художник Брейгель? Я — Ян Геерденц из Утрехта.

Ему отворяют дверь.

— Вам придется немного подождать, — говорит гостю женщина, пропуская его вперед. — Вы уж извините… он перепутал прошлую ночь с днем и сейчас спит. Но я все равно собиралась как раз сейчас будить его. Нет, правда, — уверяет она, заметив предостерегающий жест гостя. Женщина очень молода, черты лица у нее тонкие, нежные, на руках она держит запеленутого ребенка, которому не больше двух месяцев.

Ян Геерденц садится, вытягивает ноги. Так вот, значит, где живет мастер! Просторная комната, на подрамнике — начатая картина. На полках у стены сложены книги, гербарии, ящички с жуками и бабочками. С потолка свешивается модель парусника. Все здесь содержится в полнейшем порядке, а некоторые предметы, расставленные там и сям, например массивные подсвечники, явно обошлись хозяину недешево. Окно же выходит не в переулок, как обычно, а во двор. Оно распахнуто, и ветер гонит сюда запахи из соседских кухонь, и здесь эти запахи подгоревшего жира, овощных бульонов и разных сортов мяса смешиваются с запахом красок и лаков мастерской художника. У фонтана во дворе шумят дети, маленькие и постарше. Все дома, образующие двор, словно связаны друг с другом бельевыми веревками. Несмотря на праздничный день, здесь развешаны пестрые рубашки, ночные сорочки, панталоны, чулки. Полуденное солнце понемногу нагревает стены. Вдруг по непонятной для Геерденца причине все детишки бросаются врассыпную на улицу. Только во дворе стихло, как из-под камней водослива выскакивают крысы и отгоняют воробьев от мусорных корзин.