912.
Алексий заверял советского лидера, что интересы церкви неотделимы от интересов советского народа и что поэтому церковь может и должна играть более заметную роль в советской общественной жизни. Он считал, что одним из «основных направлений сотрудничества» может стать участие церкви в «патриотическом и гражданском воспитании, в дальнейшем укреплении единства нашего общества, что столь необходимо в нынешней сложной международной обстановке». Он отмечал, что де-факто церковь уже занимается этой деятельностью. Но Алексий предлагал, чтобы она стала «более активно и решительно бороться с различными пороками и „болезнями в обществе“, не только с пьянством, но и с моральной распущенностью, черствостью, эгоизмом, добиваясь укрепления советской семьи как важнейшей ячейки общества, выступать за духовное и нравственное здоровье людей»913.
После обсуждения письма членами Политбюро предложение митрополита было отвергнуто. Вскоре после этого он был смещен со своего поста управляющего делами Московской патриархии и переведен из Москвы в Ленинград. Таким образом партия напомнила церкви, что ее дело – «удовлетворять религиозные потребности верующих», а не решать социальные или политические проблемы914.
В результате религиозный вопрос, особенно в той мере, в какой он касался статуса Русской православной церкви, выявил главную затруднительную проблему, стоявшую перед партией в начале перестройки: как подходить к решению религиозного вопроса, если сама сущность этого вопроса зависит от того, глядеть ли на него сквозь призму политики или идеологии? Как сформулировал это Жаринов, «мы должны разбирать, где политика, а где идеология. Хотя политика и идеология не разделяются, но в данном вопросе, в вопросе отношения к церкви, мы ведь поощряем деятелей церкви за миротворческую деятельность, это вопрос не идеологический, это политический вопрос, а в области идеологии религия как была, так и остается нашим идейным противником, мы не скрывали этого никогда и скрывать не должны»915. Вопрос о том, какую позицию займет советская правящая верхушка по отношению к религии, отражал внутренние противоречия между идеологией и политикой, присущие советскому строю, и порождал другой вопрос – возможно ли разделить идеологию и политику в рамках советского коммунистического проекта. Когда в 1985 г. партия взвесила возможные потери и выгоды от допуска Русской православной церкви в сферу общественной жизни, она приняла решение сохранить status quo. Но к 1988 г., когда в канун тысячелетия крещения Руси Горбачев решил встретиться в Кремле с патриархом Пименом, партия пришла к иным выводам.
Заключение
В конце 1979 г. ИНА командировал социолога Ремира Лопаткина в Чехословакию, где он должен был принять участие в работе симпозиума по научному атеизму и провести консультации по вопросам ситуации с религиозностью и атеистической работой после «кризиса» 1968 г. Вернувшись из поездки, Лопаткин сообщил, что в то время как Коммунистической партии Чехословакии «в целом удалось преодолеть его [кризиса] последствия в сфере религиозных отношений», причины для беспокойства тем не менее сохраняются. Руководствуясь закрытым постановлением ЦК Коммунистической партии Чехословакии от 1973 г., которое «предусматривало вовлечение верующих и прогрессивно настроенного духовенства в процесс консолидации общества», местные атеистические кадры старались «нейтрализовать активность реакционной части духовенства и мирян» и дать отпор «проискам церковной эмиграции и попыткам давления со стороны Ватикана». Они организовали «четкий контроль над деятельностью церквей» и удвоили усилия по подготовке кадров пропагандистов атеизма, воспитанию научного мировоззрения и внедрению в жизнь гражданской обрядности. Лопаткин докладывал, что социологические исследования религиозного ландшафта Чехословакии выявили снижение уровня религиозности; «преобладающее число» религиозных организаций «стоит на лояльных позициях», и большинство верующих граждан «добросовестно участвуют в созидательных усилиях народа, строящего под руководством КПЧ развитое социалистическое общество». Тем не менее, отмечал Лопаткин, «религиозный вопрос» в Чехословакии остается «сложным и острым». Кризис 1968 г. показал, что «при определенных обстоятельствах церковь может выступить в качестве активной антисоциалистической силы», и для некоторых граждан, в том числе для части интеллигенции, «религиозность… нередко выступает как своего рода форма „внутренней эмиграции“, неприятия социалистического образа жизни». Более того, диссиденты сплотились вокруг так называемой «Хартии-77», стремясь к «блоку с церковью», а зарубежные клерикальные круги пытаются использовать идеологическую дезориентацию чешского общества в целях «империалистической, клерикальной и ревизионистской пропаганды»916.
При этом Лопаткин также подчеркивал идеологические трудности чехословацкого атеистического аппарата, отмечая, что «диссонансом звучат некоторые тревожащие тенденции в среде научных работников по атеизму». На симпозиуме, как он докладывал, «неожиданно одно из главных мест в дискуссии занял казалось бы давно решенный вопрос о том, как называть нашу научную дисциплину: научный атеизм или религиоведение». Но за этим, казалось бы, «внешне академическим» спором, объяснял Лопаткин, крылось «определенное идеологическое размежевание между сторонниками партийно организованного научного атеизма, который включает религиоведение как составную часть, и сторонниками объективистской, идеологически расплывчатой „науки о религии“ с явным сползанием к позитивизму». Лопаткин подчеркивал, что, хотя на первый взгляд эти дискуссии могут казаться бесконечно далекими от вопросов текущей политики, сходная ситуация наблюдалась незадолго до кризиса 1968 г. и, «как показали последующие события, за подобной позицией может скрываться негативное отношение к марксизму и социализму». Особенно беспокоило Лопаткина то, что «подобные объективистские настроения характерны прежде всего для молодых научных сотрудников и аспирантов». Молодые специалисты по научному атеизму проявляли «нездоровый интерес» к наследию Томаса Масарика, к работам «ревизионистов 1968 г.» и западных социологов и позволяли себе «высказывания такого рода как „надо очистить социологию от идеологии“ и т. п.». Некий чешский коллега даже доверительно сообщил Лопаткину, что «один аспирант Института научного атеизма в Брно подписал „Хартию-77“ и собирается эмигрировать, другой в прошлом году нелегально бежал за границу»917.
Восприятие Лопаткиным сквозь атеистическую призму нестабильной идеологической ситуации в Чехословакии после 1968 г. может многое поведать о том, как тенденции позднего коммунистического периода вынуждали советское руководство пересматривать отношения между политикой, идеологией, религией и атеизмом. В неспокойном политическом климате Чехословакии тех лет – и не только там – религиозность стала восприниматься не только как признак принадлежности к отмирающей духовной культуре, которая постепенно вытесняется из жизни атеистическим просвещением и социалистической обрядностью, но и как политическое выражение оппозиционности по отношению к социалистическому образу жизни. В этой атмосфере чья-либо позиция по академическому вопросу – например, о том, является ли научный атеизм составной частью партийной работы по коммунистическому воспитанию (то есть идеологией) или же академической дисциплиной, изучающей религию (социологией), – приобретала политическое значение. Сам факт, что молодые атеистические кадры стремились очистить социологию от идеологии – и что некоторые из них желали отвергнуть социалистический проект в целом, – делал позицию по отношению к религии и атеизму индикатором политической преданности делу коммунизма.
Вплоть до 1970‐х гг. специалистов по научному атеизму больше всего беспокоило, что секуляризация продвигается не так быстро, как предсказывал марксизм-ленинизм, но они по-прежнему были уверены, что секуляризация воплощает собой логику истории и что история завершится исчезновением религии и построением коммунизма918. В течение 1970‐х гг. эта уверенность начала подтачиваться на фоне ряда тенденций. Во-первых, все более сложная панорама духовной жизни в СССР, вырисовывавшаяся в ходе социологических исследований, заставила пересмотреть сложившееся понимание перспектив религии и выделить в спектре человеческих убеждений еще одну возможную позицию – индифферентность. Во-вторых, сохраняющаяся неэффективность атеистической работы приводила к тому, что сами атеистические кадры все более разочаровывались в своей противоречивой роли – агентов идеологической трансформации и одновременно специалистов в сфере общественных наук. В-третьих, упорный отказ творческой интеллигенции участвовать в атеистическом проекте, усугубляемый ее растущим интересом к религиозному наследию и духовным вопросам, сделал явным отчуждение интеллигенции от правящей партии и ее идеологии. И наконец, советская молодежь – с точки зрения партии – становилась все более «потребительской» как в материальном смысле (что проявлялось в фетишизации ею западных товаров), так и в духовном (что проявлялось в ее неудовлетворенности официальными концепциями мировоззрения и в поиске альтернатив).
В конце советского периода интеллигенция и молодежь – а также отношения между этими социальными группами – становятся первостепенным объектом идеологической работы, поскольку руководство партии верило, что интеллигентское богоискательство оказывает пагубное влияние на молодое поколение. К 1980‐м гг. у партии прибавился еще один повод для беспокойства: советское общество превращалось в рынок самых разнообразных религий, идеологий, духовных учений и контркультур. Если в 1970‐е гг. атеистические кадры все еще концентрировали свои усилия на задаче преодоления идейной индифферентности населения, то к тому времени, когда Горбачев становится Генеральным секретарем ЦК КПСС, религия вновь стала политической проблемой для советской коммунистической идеологии – как это уже было однажды.