Святое дело — страница 16 из 45

Дорогой тоже молчала, думая о своем. Молчал и он, утомившись за день.

Искать новое место для ночлега было поздно, и лейтенант опять пошел к Шуре. Поужинав, вконец разомлел от усталости, но едва утонул в мягкой постели, как спать расхотелось, и он с удовольствием следил за Шурой. Она быстро и ловко управилась с хозяйством и ушла в другую комнату. Лейтенант прикрыл глаза и стал ждать.

Шура долго не показывалась, потом вошла, все еще одетая.

— От что, Федор Михайлович, любимчик ты мой, — сказала сурово и печально. — Не можу я с тобою больше. Надумала я у могилы, что и мой так лежит. Как увидела вроде. Теперь усе время он рядом. Не можу я при нем. Не можу. — Она скрылась за ситцевой занавеской, а через несколько минут возвратившись, спокойно спросила: — Тушить?

Лейтенант молча прикрыл глаза.

Утром они втроем позавтракали. Шура отвела сына к соседке через улицу, а сама отправилась в ущелье: «Пособираю, пока вы у комендатуру сходите». Лейтенант попытался отговорить ее, но Шура строго сказала:

— И мой так лежит.

Разубеждать ее лейтенант не решился.

В ожидании коменданта — тот куда-то срочно выехал с патрулями — еще раз перечитал список роты.

Одного Сидорова звали Иваном, другого — Федором. Лейтенант хорошо помнил его, Федора Яковлевича Сидорова. К солдату все обращались по имени и отчеству: пожилой был…

Отражали танковую атаку. Тяжелые гранаты кончились, остались противопехотные. Федор Яковлевич был слишком стар бросать гранатные связки, а людей уже мало. Федор Яковлевич наполнил вещмешок, привязал один за другим три солдатских ремня и по-стариковски неуклюже перелез через каменный бруствер. Мешком с гранатами он действовал как подвижным фугасом…

Вот кто был тридцать первым! Сидоров, Федор Яковлевич! От него не уцелело ни документов, ни того, что называют останками. Три солдатских ремня слишком коротки при взрыве четырех килограммов тола.


До самого отъезда лейтенант Миронов ночевал в доме Шуры. Он по-прежнему тайно любовался ею, верил и не верил, что узнал такую красивую, женственную, но первая и единственная ночь их близости осталась единственной и последней. Шура все так же проявляла к нему доброе внимание, заботилась и разговаривала ласковым голосом, а по ночам, когда лейтенант, намаявшись за день на стройке памятника (теперь там работала бригада), спал крепким, непробудным сном, Шура облокачивалась голыми руками на стол и подолгу горько и безутешно плакала.

Домик стоял на окраине, ближе других к ущелью. Но лейтенант не потому не уходил от Шуры. Как ни скуден тыловой офицерский паек, но он богаче и разнообразнее продовольственных карточек работницы и ребенка. Каждый день, прожитый одной семьей, был сытым днем.

На открытие памятника собрался на митинг весь город, все, свободные от смен и дежурств. Больше других было женщин, одиноких и с детьми. Говорились речи, играл оркестр.

Лейтенант держался в сторонке, не сводя глаз с горящей золотом латунной доски на обелиске из обломка скалы. Губы лейтенанта беззвучно шевелились, повторяя тридцать одно имя, отлитое на металле.

Митинг кончился, черная густая толпа потянулась к выходу из ущелья.

— Постоишь еще? — спросил капитан Федотов.

— Постою, — сказал лейтенант.

— Тогда я поехал.

— Хорошо.

У братской могилы остался лейтенант. И Шура. Сына она отправила с соседкой на грузовике.

— Едете? — первой нарушила молчание Шура.

— Сегодня.

Она подняла на лейтенанта грустные, сухие глаза.

— Извините, коли что не так.

— Что вы, Шурочка, что вы! — впервые ласково назвал он ее.

— Вроде мы и не муж с женой, — сказала она растерянно, — а как вдовой остаюся. Второй раз вдова.

Подавила растерянность, мягко положила ему на плечи свои красивые руки.

— Храни тебя бог. — Шура трижды поцеловала его в губы, затем, отступив на шаг, задумчиво произнесла, не для него, для себя: — Может, свидимся еще…

Он неопределенно пожал плечами. Она поняла: этого никто не знал, не мог знать. Губы Шуры задрожали, круто повернулась, быстро пошла, затем побежала, низко опустив голову. Вскоре она догнала последние ряды людей и слилась с ними.

Лейтенант почувствовал, что теряет что-то дорогое, но не сдвинулся с места.

Он постоял еще, поправил свежие цветы у подножия обелиска со звездой.

— Ну вот, — сказал вслух. — Пока все…

Почему «пока», он и сам не думал, но знал: того, что сделано, — мало для памяти солдат в братской могиле. И лейтенант повторил:

— Пока все.

ДВА БОЯ

1

Командир не мог ни перерешить их судьбы, ни обещать посмертной славы. Не мог и права не имел обманывать свою и как бы уже не свою роту. Он требовал одного: связать противника на сутки, дать полку время переправиться через Оредеж, отойти на север, занять подготовленный рубеж обороны и закрепиться на нем.

— Дальше отступать некуда. Дальше — Гатчина, Пушкин. Дальше — Ленинград. Буду счастлив, лейтенант, за тебя, за каждого бойца, кто вернется. Но до завтрашнего дня приказываю выжить. И весь завтрашний день.

Прожить до вечерней зари, ни часа меньше. Больше — как повезет, что кому выпадет. Потом они свободны от его приказа, от жестокой необходимости. Командир полка и сам не верил в чудо и с затаенной болью мысленно причислил роту заслона к безвозвратным потерям. Завтрашним.

— Прошу вас, — заключил уже тихо, виновато и печально заглядывая в глаза ротному лейтенанту и его замполитруку, такому юному на вид, что сердце щемило. — Прошу вас…


Рыхлый туман затопил ничейную лощину, заполнил воронки, разлился по окопам и траншеям. Ноги тонули в молочной гуще. А над смутным горизонтом уже румянилась нездоровая дымка, и песчаный, выложенный дерном бруствер и возвышенная окрест земля выпаривали предрассветную сырость. Солнце еще не показывалось за щербатым лесом, но все предвещало тяжелый знойный день. Недвижный воздух теснил дыхание.

— Ну и лето выдалось, — негромко пожаловался в пространство сержант Егоров. Он смотрел в небо запрокинув голову и придерживая рукой пилотку.

Алхимов тоже посмотрел вверх. Бледная, похожая на истаивающий ледяной круг луна чудилась последним и единственным, что могло дать живительную прохладу обморочной от бездождья земле. Казалось, что война в первые, самые ошеломляющие и потому особенно ужасные месяцы исковеркала и загубила не одни лишь миллионы людских судеб. Исказила самое естественное течение природы.

— Августу конец, время утренников, а тут по́том исходишь.

Егорову хотелось поговорить, но никто не отзывался на его слова, и он опять как бы ни к кому не обращался:

— Я в июне, перед самой войной, на побывку ездил, дома был, так дед прямо заявил: «Не упомню такой погоды». А ему семьдесят девять.

Алхимов и на этот раз промолчал. Откликнулся наконец напарник пулеметчика Леонтьев, высокий, худой, запахнутый в длинную кавалерийскую шинель; на голове солдатская пилотка, натянутая на уши.

— Семьдесят девять. Фантастическое, недосягаемое число!

— Это отчего же? — притворился непонимающим Егоров и покосился на замполитрука. Звание это, заместитель политического руководителя, присвоили Алхимову как ротному комсоргу. Потому он, строевой, но так и не обученный (взяли на курсы, а через три дня отправили в бой), носил треугольнички на петлицах и нарукавные звезды.

— А потому что мы — рота прикрытия. Закурить есть?

Леонтьев щедро угостился махоркой из сержантского кисета, затянулся до кашля.

— Ну и вырви глаз! — похвалил и с лихой беспечностью произнес, заканчивая прерванный разговор: — Ничего, дешево не отдадимся. И вообще, умирать, так с музыкой!

Егоров насупился. Призванный в армию осенью тридцать девятого, он успел понюхать пороху в короткой зимней войне и на этой уже хлебнул основательно. Серьезный, исполнительный в любой работе, он и к ратному делу относился добросовестно и ответственно. Характер и личный фронтовой опыт выработали почти физическое неприятие как трусости, так и неумеренного хвастовства.

— Вы эту «музыку», боец Леонтьев, оставьте. Пошел добровольцем, так исполняй свой священный долг как положено. Нам что приказано? Продержаться до заката, потом — своих догонять.

Леонтьев хмыкнул:

— Воронеж — хрен догонишь…

— Отставить! — отрубил неуместную шутку Алхимов. И сам удивился своему «командирскому» окрику. — Ленинград за нами. Понимаешь? Ленинград. И приказано нам не умереть, а выстоять. Жить до заката, до ночи. — Он вдруг улыбнулся светло и добро: — Как минимум.

Неполную стрелковую роту, усиленную батальонными минометами и противотанковой пушкой, растянули во всю длину полкового участка. Шире некуда, реже — куда еще реже: Хоть провод тяни от ячейки до ячейки. Так и проводов и телефонов нет. Свисток и ракетница у командира — вся ротная связь. На кратком военном совете лейтенант сказал:

— Столкуемся в бою. До минометчиков докричусь, а «бог войны» и сам танки не прозевает. Артиллерии стрелять только по танкам, исключительно! У нас против них, прямо заявляю, почти ни хрена: бутылки с горючкой и связки РГД. Вся надежда на артиллерию. Позиция у вас вроде ничего?

Он приставил бинокль и глянул туда, где стояла «сорокапятка», маленькая, почти игрушечная пушечка с коротким стволом.

— Место высокое, обзор хороший, открытые подступы. Со снарядами как?

— Два БК, — доложил командир орудия.

— Порядок, — солидно сгустил голос лейтенант, а сам попытался вспомнить, сколько же снарядов входит в боевой комплект сорокапятимиллиметровой противотанковой пушки.

Лейтенанта досрочно выпустили из училища, второй месяц как нацепил «кубари», третий день командовал ротой и оберегал свой авторитет. Но, оставшись наедине с Алхимовым, спросил, как бы между прочим:

— Как полагаешь, замполитрук, хватит для нашей операции парочки боекомплектов к «сорокапятке»?

— А сколько это в штуках? — Алхимов в школе, техникуме, институте, в армии никогда не стеснялся задавать вопросы. В детстве еще наставлял его дед-пастух: «Ты лучше сразу спроси, чего не знаешь, а то всю жисть потом неучем будешь, в притворстве скрываться».