Святое дело — страница 19 из 45

— Тихо, тихо. Могли… Но ничего, ничего!

В голосе прозвучала угроза.

Ни Алхимов, ни другие не знали и не могли знать, что война только начинается, Великая, Отечественная война. И не знал, не понимал в тот час Алхимов, что, пережив этот день, он как бы родился во второй раз. Солдатом.


Потом были другие бои, ранение на Черной речке. Пуля ударила по затылку. Ударила — на излете уже была. Отключила речь, парализовала ноги. Товарищи оттащили Алхимова, передали санитарам. И тут вдруг вернулась речь, Алхимов начал ругаться. Голос не долетал до фашистов, но так было легче.

Второй раз его ранило у Пулкова, опасно. «Еще полтора миллиметра — и…» — сказал хирург. Пришлось отлежать больше месяца на госпитальной койке в блокадном Ленинграде. И опять на передовой, в родном 19-м стрелковом полку…

В топких болотах под Тосно, когда в роте осталось трое — студент Горного института Женя Попов, ленинградский рабочий Миша Рейнгольд и Алхимов, — его, как временно исполняющего обязанности командира роты, вызвали в полк. «Садись, оформляй похоронки», — печально велел начштаба. Пока Алхимов рассылал скорбные вести во все концы родной земли, тяжело ранили Попова и убили Мишу…

В конце сорок второго Алхимову приказали собираться в далекий тыл. В полк поступило распоряжение откомандировать в артиллерийское училище пятерых солдат и сержантов из бывших студентов. Алхимов пытался отбиться. Ничего не вышло. «И не трепыхайся, — устало сказал начштаба. — Мне еще четверых подобрать надо. А где? Откуда? — Мрачно закончил: — Сам знаешь, сколько вас осталось, добровольцев. Ты в Ленинграде, в Финансово-экономическом учился? Вот, математик, значит, а в артиллерии главное что? Точный расчет».

Алхимову повезло: после училища его сразу направили в действующую армию, на Западный фронт. Он обрадовался: а вдруг по пути хоть на минуту попадет в родные края!


Надежда оправдалась, и удалось выкроить полсуток… Поезд приплелся в Смоленск в полночь. Дальше, в сторону Витебска, где шли тяжелые бои и поэтому в ночи виднелись огромные всполохи огня на небе, пришлось добираться своим ходом. Но зато и родная деревня Никулино тоже находилась в стороне фронта по Витебскому шоссе. Вот какое счастье привалило!

Родной Смоленск, где проучился четыре года в техникуме, было не узнать. Сплошные развалины, горы щебня на улицах, красная от кирпичной пыли поземка… С трудом нашел попутную машину, идущую по Витебскому шоссе в сторону фронта.

— Километров двадцать подброшу, по дороге, но свернуть не смогу, — предупредил солдат-шофер. — Так что, товарищ лейтенант, в сторону от шоссе — ножками. Далеко от перекрестка? Ну, четыре километра — не расстояние!

Алхимов хотел отблагодарить солдата банкой тушенки.

— Обижаешь, товарищ лейтенант… Да и самому пригодится, еще как! Давно тут не был? А-а, тогда ясно-понятно. Ну поглядишь еще. Все разорили, пожгли гады! Сызнова начинать придется.

Вокруг было пустынно. Ни людей, ни повозок, ни огня. И — ни одного живого звука, только скрип морозного снега под сапогами. До боли знакомый путь — и тоже будто чужой. Не сразу понял отчего, но, приближаясь к деревне, догадался: исчезли с лица земли дубовые и березовые рощи и перелески, даже старинный школьный сад и тот вырубили. И словно не было никогда знаменитой на всю Смоленщину Вонляровской школы. Рубленое двухэтажное здание с резными наличниками на окнах сгорело дотла. Семь осеней, семь зим, семь весен бегал сюда из родной деревни. Иногда в разношенных ботинках с чьей-то ноги, иногда в лаптях, которые особенно хорошо умел плести дед Григорий, а иногда и босиком — как придется. Лишь поближе к окончанию школы, когда образовался колхоз, жить стало побогаче и веселей.

Снежный ветер накручивал холмы и заструги на пепелищах и вокруг обездоленных печных труб.

Такая же картина предстала и в следующей деревне…

Только теперь дошли до сердца слова шофера: «Сызнова начинать»… И деревни, и города, и заводы. И сколько же понадобится леса, металла, средств! Людского труда — это само собой.

За сожженной деревней, по другую сторону взгорья, находилось Никулино. Замедлив шаг, присел на пенек. Не отдыха ради: оттягивал, боялся, что от родной деревни также ничего не осталось.

За несколько метров до вершины пригорка он не выдержал, побежал и враз остановился наверху. В лощине отсвечивали зелено-голубым заснеженные кровли изб. В нескольких местах дерзко пробивались через занавешенные оконца желтые огоньки.

Без труда отыскал он свой дом и, в изнеможении от бега и волнения, остановился. Скрипнула дверь, наружу вышел парнишка лет пятнадцати в накинутом на плечи явно чужом полушубке.

— Эй, — вдруг осипшим голосом позвал Алхимов.

Парнишка безбоязненно приблизился и, ничего не спросив, упредил:

— Другую избу ищите, дяденька офицер, — новомодное слово «офицер» выговорил с удовольствием, увидев на зеленых погонах по маленькой зеленой звездочке. — Тут иголку и ту воткнуть некуда.

— Как вы уцелели — люди, дома? — удивился Алхимов.

Парнишка засмеялся, открыв щербатый рот.

— А мы фрицев, которых оставили поджигать деревню, напоили самогоном-перваком до сшиба. Пока они очухались, тут наши совсем подошли и взяли их в плен… — И парнишка опять засмеялся.

— Вася? Да ты ли это? — еще не совсем уверенно спросил Алхимов.

— Да… А вы откуда знаете?

— По щербине узнал! — И Алхимов радостно сгреб в объятия двоюродного брата. — А мать дома, жива?

— Жива, дома бабка Наталья! — завопил Васька.

— Тихо! — командирским голосом потребовал Алхимов и слегка постучал кулаком в дверь.

— Кто там? — спросил сонный голос.

— Офицер. Переночевать бы.

— Нету местов, товарищ. В два яруса лежим.

Он опять застучал. На этот раз более настойчиво. Отозвалась женщина:

— Ей-богу, некуда, родной. Ты к соседям попробуй.

И тут парнишка все испортил, заорал во все горло:

— Бабка Наталья, да это же наш Володя!

…Неожиданное, как будто чудом происшедшее появление сына хозяйки разогнало сон. Растроганно, с доброй завистью смотрели солдаты на мать с сыном. Единственную кровать уступили хозяину.

За все предыдущие и последующие военные годы он ни разу так хорошо и сладко не спал. А утром — на передовую, под Витебск. И опять Алхимов уже младшим лейтенантом, командиром взвода управления, шел впереди. В Литве его поставили на батарею.

2

Гвардии капитан Бабич, командир дивизиона, в состав которого входила и батарея Алхимова, не выносил замкнутого пространства. Даже во время жестоких бомбежек и обстрелов не мог улежать в темном блиндаже, сидел в опасном открытом проходе. Бабичу непременно надо было видеть небо, как в чистом поле. Что бы там ни творилось, в безумном небе войны.

Потому и в Сталинграде, на Мамаевом кургане, устроил ПНП на продырявленном, словно дуршлаг, чердаке полуразрушенного дома. На Бабича таращили глаза: «Ты что, сдурел?! На такой голубятне торчать, у немцев на виду!» Ваня, Иван Маркович, улыбался своей застенчивой улыбкой, отвечал с украинской хитрецой: «А вот немец, он меня как раз и не считает дурнем. Ему и в голову не полезет, что я тут сижу. Потому и не мешает работать». И сидел на прострелянном, продуваемом чердаке, делал свое дело. А мастер он был непревзойденный: лучшим командиром батареи считался тогда в полку. Его таланту артиллерийского снайпера не вредили даже маленькие личные слабости. Впрочем, как понял я со временем, бабичевская боязнь закрытого пространства была отнюдь не слабостью. Профессиональным чувством: артиллерист без хорошего обзора — слепой крот.

В августе сорок четвертого в Литве, в районе Тупики, передовой наблюдательный пункт дивизиона размещался на чердаке двухэтажного дома хутора Францка-Буда. Иван Маркович Бабич, конечно же, устроился на верхотуре. Совместно с ПНП батареи гвардии лейтенанта Алхимова.

Вид с чердака открывался изумительный: мягкие бархатные холмы и складки, таинственные и тенистые перелески с восково-белыми свечами берез, изумрудные купы дерев на ржаном поле, бледно-зеленом на равнине и голубоватом на взгорьях, — чарующие линии и краски литовского художника Чюрлениса, художника и композитора. Чудилось, и музыка слышна, и пахнет не отгоревшим толом, а домашним крестьянским хлебом, сеновалом. В минуты затишья вообще казалось, что и войны уже нет, выдохлась, кончилась. Глаза не замечали ни проплешин вокруг черных воронок, ни коварной и зоркой фашистской «рамы» — двухфюзеляжного самолета-разведчика. А «рама» неспроста кружила и высматривала…

За месяц стремительного и блестящего наступления войска 3-го Белорусского фронта сокрушили «восточный вал», очистили от оккупантов Белоруссию и Литву, форсировали во многих местах Неман, вошли в Латвию. Армии наших фронтов почти отсекли немецко-фашистские войска в Эстонии и Латвии от Восточной Пруссии. Гитлеровцы намертво вцепились в предполье своего фатерланда и всеми силами пытались расширить узкий коридор в Прибалтику, отбросить нас к югу. Они стянули на сравнительно малой площади фронта Елгава — Шяуляй крупные соединения авиации и танков.

В Москве, в высоких штабах, наверное, знали об этом, меры принимались, что и подтвердилось вскоре ответным ударом штурмовой авиации, бронетанковых масс, но в тихое росное утро 7 августа на участке 184-й стрелковой дивизии бойцов и военной техники явно не хватало. Трудно сразу восполнить потери пятисоткилометрового наступательного пути… В общем, сил и средств было столько, сколько и бывает на неглавном направлении после непрерывных месячных боев. Положение, впрочем, не исключительное, привычное и особой тревоги не вызывало. Да внизу, на передовой, и знаешь ведь только то, что видишь. А то, что было видно с чердака усадьбы Францка-Буда, не пугало, а радовало. До государственной границы СССР — семь километров! Всего-навсего семь километров. Гигантский успех летнего наступления радовал, воодушевлял, пьянил. Победа, казалось, — вот она, за волнистым горизонтом литовских холмов, сразу за речкой Шешупе, которая уже завиляла на листах карт, вложенных в планшетки. Правда, увидеть Шешупе пока на удавалось даже в стереотрубу с двадцатикратной насадкой и с высоты чердака. Но это пустяки. Еще день, еще два — и!..