Только после всего этого Большаков трудно поднялся с табурета.
— Пошел, — сказал девчушке и просительно предупредил: — Минут сто пятьдесят — никаких «срочно». Выдохся. Ясно?
— Еще как, — ответила девчушка и вздохнула.
— Ну, бывай.
— Хорошо отдохнуть вам, Павел Никитич.
— Попробую.
«Хороший мужик, — вспомнил дорогой Нижне-Волжанского секретаря райкома. — А вот Токмач, тот не осмелился бы заступиться. И работящий, и душой за дело болеет, но характер другой, не тот человек».
Большаков повел плечами, все тело болело: километров триста по грязи да по колдобинам намотал. Сам за баранкой, шофера в МТС направил, в помощь. Он всегда так поступал, когда приезжал в район, а жил в районе, в колхозах — от сева до уборки.
Хотя давно, еще с гражданской войны, оторвался от земли, пришлось сельским хозяйством руководить. При назначении удалось выпросить три недели «для самоподготовки». Увешал кабинет плакатами и чертежами тракторов, комбайнов, молотилок, пропадал целыми днями в классах областной школы трактористов и потом в процессе работы так поднаторел, что в своем дипломе инженера-механика с чистой совестью мог дописать «по сельскохозяйственным машинам».
С агрономией дело обстояло сложнее; наскоком не одолеть, а прикидываться знатоком Большаков не любил, не мог просто. Обзвонив все учреждения, от управления до госпиталя, отыскал настоящего агронома. Выпускник Тимирязевки, фронтовик, списан из армии после тяжелого ранения (как и сам Большаков), член партии. Взял в свой аппарат инструктором.
Новый инструктор Котин выписался из госпиталя в разбитых валенках, а на дворе лужи заголубели. Пришлось выдать ему американские солдатские ботинки, великоватые, но крепкие — износу не будет.
Сейчас Котин ждал в гостинице.
Большаков изголодался за долгий день, и спать хотелось. Ко всему еще сердце к вечеру заныло, ни в какую не отпускает. Иногда он мысленно сравнивал себя с подбитым самолетом, что «на честном слове и на одном крыле» тянется к своему аэродрому. Долетит, сядет, тогда лишь руками разводи: «Каким чудом?!» Вот кончится война, придется оперироваться, всерьез полечиться, отдохнуть. Отоспаться, по крайней мере. С недельку бы или дня три. Даже одну ночь, но по-настоящему.
Войне совсем ничего осталось: Берлин пал, вот-вот Прагу возьмут. Капут Гитлеру, верный капут… Отоспаться все равно не скоро доведется. Посевная из-за дождей затягивается, и солдаты не сразу с войны вернутся. А земля не может ждать, народ кормить надо. И в войну, и в мирное время надо кормить. Хлеб каждый день нужен.
С натугой вырвал из грязи ноги и боком двинулся вдоль хилого частокола по пружинистой травяной бровке. Перед самой гостиницей из темноты донеслись голоса.
— Ну, чего ты в самом деле… — обижался и требовал мужчина.
И женщина отвечала не то с грустью, не то с ленивой насмешкой, не то с досадой:
— Отстань. Всю войну терпела, еще подожду. Маненько осталось.
Большаков кашлянул. Из тени сарая метнулась к крыльцу темная фигурка в длиннополом плаще. А женщина, видимо, осталась.
Большаков ступил в лужу, обмыл сапоги, долго шаркал подошвами о рогожку перед крылечком.
Внезапно распахнулась дверь, ударил желтый свет, пахнуло теплом и махорочным дымом. В дверном проеме появилась Екатерина Захаровна, председатель местного колхоза.
— Заждалась вас. С утра ведь не кушал, Пал Никитич, — встретила укором.
— А я ждать не просил.
Председатель пожала плечами:
— Товарищ Токмач велел.
— Завтра поговорим. Утро вечера мудренее. Когда поспишь, конечно.
— Постель готова. И ужин есть. Сейчас Дарью покличу. Дарья! — закричала на всю деревню председатель. — Дарья! Ужин неси-и!
От сарая, где недавно разговаривали мужчина и женщина, откликнулся знакомый уже голос:
— Иду-у.
— Связь у вас отлично поставлена, — через силу улыбнулся Большаков и поднялся по косым ступеням в дом.
Повесив на гвоздь заляпанную подсыхающей грязью кожанку с темными прямоугольниками на плечах и воротнике — следами погон и петлиц, устало провел крупной жилистой рукой по редеющей шевелюре, огляделся. У стены перед кроватями с помятыми постелями стояли инструктор Котин и тщедушный человек в расстегнутом плаще. Большаков прищуренными глазами уставился на него.
— По какому делу здесь?
— Старший фининспектор областного…
— По какому делу? Зачем?
У фининспектора заходила нижняя челюсть.
— Паскудник, — тяжело, как приговор, выпалил Большаков. — Чтоб и духу к утру не было!
Председатель, скрестив на груди руки, молча слушала. На обветренном лице ее не было ни осуждения, ни сочувствия.
Отворилась дверь, боком вошла повариха. В одной руке — большая сковородка с шипящей глазуньей, в другой — чайник. Дужка чайника накалилась, и повариха прихватила ее подолом юбки, оголив крепкую розовую ногу.
На столе уже стояла тарелка с хлебом и стакан с куском рафинада на донышке.
Повариха опустила на чисто выскобленную столешницу сковородку, чайник, оправила юбку и только потом кивком поздоровалась.
«Она или не она?» — Большаков искоса оглядел повариху и перевел глаза на фининспектора. Тот стоял, все еще ни жив ни мертв. И Большаков, еще раз сравнив ухажера с крепкой ширококостной поварихой, с презрением подумал: «Хоть бы мужик стоящий, а то ведь и смотреть не на что».
— Кушайте на здоровьице, — степенно пригласила повариха.
Большаков, насупившись, вскинул густые брови и сказал председателю:
— Двое нас, Екатерина Захаровна.
— Так мы… — смешалась она. — Мы только вам. Товарищ Токмач… — И покраснела до седых завитков на висках.
— Инструкторы, они тоже не одной диалектикой живут. И у них пузо подводит, — усмехнулся Большаков и подмигнул Котину.
— Я… Спасибо. Я сыт, — торопливо отказался фининспектор.
Большаков, не оборачиваясь, спокойно заметил:
— О вас и разговора нет, с голоду не помрете, последнее в солдатской семье отнимете.
— Извините, Пал Никитич, — сказала председатель и повернулась к поварихе: — Еще надо, Дарья.
— Одну? Две? — бойко спросила она.
— Одну, — твердо сказал Большаков.
— Так и тот же не сытый, — повела глазами в сторону фининспектора повариха, и искорки смеха перескочили от нее в глаза Большакова. Но он тут же наклонил голову и принялся сосредоточенно разминать папиросу.
Повариха убежала.
— Иди спать, Екатерина Захаровна, — сказал Большаков и проводил председателя до двери. — Иди. Доброй тебе ночи. Иди, иди.
Выдохнув густой клуб дыма, заговорил с Котиным:
— Был в МТС?
— Был.
— Как там?
— С наглядной агитацией у них… — начал было Котин.
— С ремонтом как? — хмуро перебил Большаков.
— Не ладится со «сталинцем». Мотор собрали, завести не могут.
— Гриша там?
— Там, в мазуте по уши.
— Н-да… Если к утру не управимся, туго придется.
— День-два в резерве есть.
— Резерв на особый день, брат-солдат, — неопределенно сказал Большаков, и Котин не понял, какой именно день имеет в виду секретарь.
В избу влетел рослый, но совсем молодой парнишка, шофер Гриша.
— Павел Никитович! — простуженно засипел с порога. — Хоть тресни, не заводится, и все!
Большаков, вздохнув, стянул с гвоздя кожанку, потом вернулся к столу и сунул в карман кусок хлеба.
— Не ждите. Приду, поем.
Усадьба машинно-тракторной станции, вернее, ремонтные мастерские, и если еще точнее — сарай, где чинили технику, располагался за деревней, на взгорье. Большаков посмотрел на свои недавно отмытые в луже сапоги, сожалеюще вздохнул:
— Пошли напрямик.
В сарае с просвечивающими дощатыми стенами при убогой желтизне керосиновых фонарей копошились в черной громаде трактора «С-60» рабочие, в большинстве подростки. Завидев секретаря обкома, они почтительно расступились.
— Не выходит? — почти весело спросил Большаков. Он любил свою мирную специальность, да и на фронте, в авиации, тоже имел дело с машинами и всегда пользовался случаем приложить свои сильные и умелые руки к технике.
— Не выходит, — нестройно отозвались рабочие.
— Давайте комбинезон.
Спустя три часа Большаков мыл соляркой руки.
— Шабаш. Гриша, минут сто двадцать на сон и — в город за подшипником.
— Записку бы, Павел Никитович.
— Напишу, — пообещал и вышел на воздух.
Земля слабо курилась. Над избами, что вразброс стояли в низине, поднимались редкие розовые столбики дымков. Дальние пригорки обметала золотистая кромка, а небо над головой еще звездило.
Большаков щелкнул портсигаром, досадливо крякнул и высыпал под ноги табачные крошки. Он огляделся без надежды встретить в такую рань курильщика, чтоб одолжиться, и неожиданно увидел, а потом услышал вихляющий по разбитой колее «виллис» секретаря Крутоярского райкома.
«С чего это Токмач летит?» — устало подумал. Сейчас ни с кем и ни о чем не хотелось разговаривать: так спать хотелось, что даже и не зевалось уже.
— Товарищ Большаков! — издали закричал Токмач, поднявшись над сиденьем; руками он держался за ветровое стекло. — Товарищ Большаков! Капитуляция!
— Какая еще капитуляция, — вяло и сумрачно пробормотал Большаков.
«Виллис» забуксовал на пригорке, и Токмач побежал навстречу.
— Капитуляция! Капитуляция!
Большаков наконец понял, но боялся поверить тому, что услышал.
— Капитуляция! По радио передали!
— Сам… слышал?
— Лично! Капитуляция! Немцы подписали!
— Победа, — прошептал белыми губами Большаков. На глаза его навернулись слезы и зашлось сердце. — Победа…
Он обнялся с Токмачом и трижды поцеловался, хотя никогда особенно не любил его и вообще не слыл сентиментальным. И сам Токмач был в эту минуту каким-то совсем другим, нежели всегда. Вернее, не другим, а просто самим собою: простым, непосредственным, каким и был на самом деле, только Большаков еще не видел его таким.
— Что делать будем? — растерянно спросил Большаков, ничего не соображая от волнения и счастливых слез.