Сердцем этого интимного мира была Росита, единственная дочь доньи Томасы; она помогала матери вести хозяйство и прислуживала за столом, к большому удовольствию жильцов. Ибо у Роситы был свежий, аппетитный, возбуждающий и даже вызывающий вид. Она с улыбкой позволяла слегка потискать себя, так как знала, что эти скромные утехи покрывают недостатки отбивных котлет, которые она подавала на стол, и не только не обижалась на соленые шуточки, но сама напрашивалась на них и не лезла в карман за ответом. Росита находилась в расцвете своей двадцатой весны. Она выделяла Эметерио из остальных пансионеров, и это прежде всего ему предназначались ее кокетливые улыбки и зазывные взмахи длинных ресниц. «Хорошо бы тебе подцепить его на крючок!» – частенько говаривала Росите ее матушка, донья Томаса, а девушка отвечала: «Или поймать в силки…» – «Но что он такое – рыба или мясо?» – «Сдается мне, маменька, ни рыба ни мясо – лягушка». – «Лягушка? Тогда ослепи его, дочка, ослепи его и поймай. Даром, что ли, у тебя глазищи, как два фонаря?» – «Да ладно вам, маменька, ваше дело сторона, я с ним справлюсь и одна». – «А коли так, то берись за него. Да смотри не церемонься». И Росита усердно принялась ослеплять взглядами Эметерио, или дона Эметерио, как она его величала, находя его даже красивым.
Эметерио действовал на свой обычный скопидомский манер, стараясь использовать благоприятные возможности и в то же время не сделать какой-нибудь промашки, ибо он не хотел остаться в дураках. Среди всяких прочих неприятностей его печалило также и то, что сотрапезники следили за маневрами и взорами Роситы с улыбками, которые ему, Эметерио, казались сочувственными. Исключение составлял только Мартинес, взиравший на девичьи хитрости со всей серьезностью, подобающей соискателю места на кафедре психологии, каковым он являлся. «Нет, нет, ей меня не подцепить, этой девчонке, – говорил себе Эметерио. – Не хватает только посадить ее себе на шею, а сверху еще донью Томасу! Недаром говорится: одинокий вол сам себя облизывает… вол… вол… но не бык!»
– К тому же, – как на исповеди, откровенничал он перед Селедонио, – эта девчушка – опытная особа, даже чересчур. У нее своя тактика!..
– Стало быть, ты, Эметерио, против тактики… за прямые контакты…
– Напротив, Селедонио, напротив. Ее тактика как раз и построена на прямом контакте. Это контактная тактика. Видел бы ты, как она ко мне прижимается. Под любым предлогом, будто невзначай, старается ко мне прикоснуться. Нет сомнения, она хочет меня соблазнить. И я не знаю, только ли меня…
– Ну, ну, Эметерио, ты ревнуешь ее к постояльцам!
– Напротив, это постояльцы ревнуют ко мне. А тут еще этот Мартинес, соискатель места на кафедре, он, пока разжевывает свой бифштекс, положительно пожирает ее глазами и вообразил себе, что она прочит его мне в заместители на тот пожарный случай, если я от нее ускользну.
– Тогда лучше проскользни в нее, Эметерио, проскользни в нее!
– А посмотрел бы ты, какие штучки она откалывает. Однажды вечером, я уже начал было читать роман-фельетон в «Новостях», она вдруг заскакивает в мою комнату, краснеет, будто от смущения – видел бы ты, как она зарделась! – и говорит: «Ах, простите, дон Эметерио, я ошиблась дверью!..»
– Она тебя величает «доном»?
– Всегда. Как-то раз я сказал: пусть оставит этого «дона» и зовет меня просто-напросто Эметерио, так ты знаешь, что она мне ответила? Она ответила: «Просто Эметерио… Да никогда в жизни! Дон Эметерио, только дон…» И вместе с тем врывается в мою комнату под предлогом, будто бы ошиблась дверью.
– Ты в доме ее матери, доньи Томасы, и берегись, как бы Росита не провела тебя, как говорится в Священном Писании, во внутренние комнаты родительницы своей…
– В Писании? Неужто в Священном Писании говорится о таких вещах?…
– Да, это из божественной «Песни Песней» – к ней, словно к чаше с ароматным вином, припадало немало душ человеческих, жаждущих неземной любви. И этот образ чаши, из которой утоляют жажду, разумеется, тоже из Библии.
– Значит, мне надо бежать, Селедонио, надо бежать. Эта девчонка не подходит мне в качестве моей жены…
– Ну а в качестве чужой жены?
– Тем более. Никаких незаконных связей! Либо делать все по Божьему завету, либо совсем не делать…
– Да, но Бог велит: плодитесь и умножайтесь!.. А ты, по всему видно, умножаться не собираешься.
– Умножаться? Да я по горло сыт умножениями, которые произвожу в банке. Умножаться! Мне умножаться?
– А что? Возведи себя в куб. Займись самовозведением в степень.
По правде говоря, Эметерио прилагал все старания к тому, чтобы обороняться от обволакивающей тактики Роситы.
– Послушай-ка, – сказал он ей однажды. – Я вижу, ты пытаешься подцепить меня на крючок, но это напрасный труд…
– На что вы намекаете, дон Эметерио?
– Допустим даже, что и не напрасный. Но потом я уеду и… будь здорова, Росита!
– Я? Это вы будьте здоровы…
– Ладно, пусть я, но только не надо глупостей…
Бедняга Эметерио! Росита пришивала пуговицы, которые у него отрывались, по этой причине он и не препятствовал им отрываться. Росита обычно поправляла ему галстук, приговаривая: «А ну-ка подойдите сюда, дон Эметерио; какой вы дикарь!.. Подойдите, я поправлю вам галстук…» По субботам Росита забирала его грязное белье, кроме некоторых предметов туалета, которые он припрятывал и самолично относил к прачке, а когда ему приходилось по причине простуды ложиться пораньше, Росита подавала ему в постель горячий пунш. Чтобы не остаться в долгу, он решил как-нибудь в субботу пригласить ее в театр на что-нибудь занимательное. И в день поминовения усопших повел ее на «Дона Хуана Тенорио».[19] «А почему, дон Эметерио, такое представляют в день поминовения?» – «Из-за Командора, надо полагать…» – «Но этот Дон Хуан, по-моему, просто дурачок какой-то».
И все-таки Эметерио-скопидом стойко держался.
– По-моему, – говорила донья Томаса дочери, – у твоего дурачка есть кто-то на стороне…
– Да кто у него может быть, маменька, кто у него может быть? Женщина у него? Я бы ее учуяла…
– Ну а если эта его полюбовница не душится?…
– Я бы ее учуяла и без духов…
– А вдруг у него невеста?
– Невеста, у него? Это уж совсем невероятно.
– А в чем же тогда дело?
– Его не тянет жениться, маменька, не тянет. У него другое на уме…
– Ну, раз так, доченька, то мы напрасно стараемся; нечего даром время терять, займись Мартинесом, хотя он вряд ли тебе пара. А скажи, какие такие книжицы он принес тебе почитать?…
– Ничего стоящего, маменька, разные пустые книжонки, что сочиняют его друзья-приятели.
– Смотри, как бы он сам не вздумал писаниной заняться да и не вывел бы нас с тобой в каком-нибудь романе…
– А чем вам плохо будет, маменька?
– Чем плохо? Мне? Еще недоставало, чтобы меня в книгу вставили.
В конце концов Эметерио, хорошенько обсудив и обдумав все с Селедонио, решил бежать от искушения. Он воспользовался летним отпуском и уехал на приморский курорт, дабы поднакопить там здоровья, а потом, вернувшись в Мадрид и заняв свое место в банке, перетащить свой сундук в другие меблированные комнаты с пансионом. Ибо, отправляясь на летний отдых, он оставил свой сундук, свой старый сундук, у доньи Томасы, как бы в виде залога, и уехал с одним чемоданчиком. Возвратившись, он не осмелился зайти попрощаться с Роситой и на выручку сундука послал человека с письмом.
Но чего ему это стоило! Воспоминания о Росите стали кошмаром его ночей. Только теперь он понял, как глубоко запала она ему в душу, теперь, когда в ночной темноте его преследовали ее пламенные взоры. «Пламенные, – размышлял он, – от «пламя»! Они мечут пламя, обжигают, как пламя, а еще это «лам» напоминает о перуанской нежности, как у ламы… Правильно ли я поступил, что сбежал? Чем плоха была Росита? Почему я ее испугался? Одинокий вол… но мне кажется, что нет ничего хуже для здоровья, чем самому себя облизывать».
– Я плохо сплю, а когда засыпаю, вижу дурные сны, – жаловался он Селедонио, – мне чего-то недостает, я задыхаюсь…
– Тебе недостает искушения, Эметерио, тебе не с чем бороться.
– Я только и делаю, что мечтаю о Росите, она стала моим кошмаром.
– В самом деле кошмаром? Неужели кошмаром?
– И особенно часто мне вспоминаются ее взоры, взмахи ее ресниц…
– Я вижу, ты на пути к тому, чтобы написать трактат о чувстве прекрасного.
– Послушай, я тебе об этом еще не рассказывал. Ты помнишь, что у меня в комнате всегда висел на стене календарь, из этих американских, отрывных, я по нему узнавал, какое нынче число и день недели…
– А разве ты не разгадывал шарады и ребусы, что на обороте листков?
– Да, да, и это тоже. Ну так вот, в тот день, когда я расстался с домом доньи Томасы, разумеется уложив календарь на дно моего старого сундука, в тот день я не оторвал листочка…
– Значит, в тот знаменательный день ты отказался от шарады?
– Да, я не оторвал листочка и с того дня не отрываю, и на моем календаре все еще то старое число.
– Это мне напоминает, Эметерио, историю с одним молодоженом, у которого умерла жена: он стукнул кулаком по своим часам, да так стукнул, что они остановились на той трагической минуте – тринадцатой минуте восьмого часа, и он все продолжает их носить и не отдает в починку.
– А это неплохо, Селедонио, это неплохо.
– По-моему, лучше бы он в этот момент сорвал с часов обе стрелки, минутную и часовую, но продолжал бы их заводить; тогда на вопрос: «Который час, кабальеро?» – он мог бы ответить: «Мои часы идут, только времени не показывают», а не бормотать: «Время-то они показывают, только не ходят». Таскать с собой часы, которые не ходят? Да ни за какие коврижки! Пусть идут, хоть ничего и не показывают.
Эметерио продолжал бывать в компании, собиравшейся в кафе, смеяться остротам приятелей, посещать по субботам театр, относить свои сбережения в конце каждого месяца в тот банк, где он служил, увеличивая этим проценты, которые начислялись на ранее положенные сбережения, а также с помощью всевозможных предосторожностей сберегать свое здоровье, здоровье одинокого холостяка, который сам себя облизывает. Но как пуста была его жизнь!