«Если он согласится, – следовала Лидувина своим мыслям, – тогда-то и начнется моя жизнь, рассеется туман, исчезнут пропитанные сыростью тени, и я не услышу больше, как хрипят старые ходики, как молчит мать, не увижу больше хмурого лица сестры. Если он согласится, если мы убежим, если всем этим дуракам откроется вдруг, какова Лидувина, девочка из переулка Урсулинок, – тогда воскреснет наша любовь, что умирающей слетела к нам. Если он согласится, мы полюбим друг друга, соединенные общим дерзновением, – нет: мы ясно увидим тогда, что уже и сейчас друг друга любим. Да, да – несмотря ни на что, я люблю его. Это сделалось обыкновением моей жизни, частью существования. Я жива лишь благодаря тому, что он приходит ко мне».
Так и получилось, что мысли обоих совпали. Ибо их внушала обоим одна и та же любовь.
III
И вышло так, как они оба думали. Однажды вечером, на закате солнца, Рикардо оторвал руки от решетки, прислонился к ней и проронил следующие слова:
– Послушай, нена, это тянется очень долго, и я не знаю, когда закончу учебу, – она мне с каждым разом все противнее и противнее. Отец мой и слышать не хочет о том, чтобы это завершилось так, как должно, пока я не стану лиценциатом,[23] и, откровенно говоря… – он помолчал, – положение сделалось невыносимым, впустую тратится, исчезает чувство…
– У тебя, – вставила девушка.
– Нет, у обоих, Лиду, у обоих. И я не вижу иного выхода, как только…
– Расстаться…
– Это – нет, нена, нет, никогда! Как тебе могло прийти такое в голову? Или ты…
– Нет, нет, Рикардо, я – нет; просто я читала у тебя в мыслях…
– Так ты неверно, совсем неверно прочла… Значит, если ты…
– Я, Рикардо, я? Я пойду с тобой, куда ты захочешь и когда захочешь!
– Ты знаешь, нена, что говоришь?
– Да, я знаю, что говорю, потому что долго думала, прежде чем сказать тебе это!
– Это правда, да?
– Да, это правда!
– А если бы я предложил тебе?…
– Предлагай все, что захочешь!
– Какая решимость, Лидувина!
– Дело в том, что ты не знаешь меня, хотя мы столько часов провели вместе…
– Может быть…
– Нет, ты меня не знаешь. Так говори же скорей, выкладывай – что за важную вещь хочешь ты мне сообщить? На что намекаешь? Что собираешься предложить после такого вступления?
– Бежать из дому!
– Я убежала бы!
– Подумай, что ты говоришь, Лидувина!
– Нет, это тебе, по-видимому, нужно подумать!
– Бежать, Лидувина, – скрыться!
– Да, Рикардо, я понимаю тебя: каждый из нас уйдет из родного дома, и мы отправимся неизвестно куда, вдвоем, чтобы… чтобы дать толчок нашей любви.
– И ты?…
– Я, Рикардо, готова – по первому твоему слову.
Наступило молчание. Солнце укладывалось на свое багряное ложе, кипарис, совсем почерневший, высился неким предостережением; колокола собора только что отзвонили Благовест. Лидувина перекрестилась, как всегда в этот час, и губы ее затрепетали. Она схватилась за прутья решетки и крепко сжала их – касаясь железа, грудь ее тяжело вздымалась. Рикардо, опустив глаза, шептал неслышно: «Иди по всему миру и проповедуй Благую Весть».
Было мучительно трудно вновь начать разговор. Рикардо, казалось, забыл, на чем остановился, и Лидувина тоже не помнила. Некий рок тяготел над ними. Расстались они печально.
Проходили дни, а Рикардо ни словом не обмолвился больше о бегстве, пока однажды вечером Лидувина, помолчав, не сказала:
– Ну ладно, Рикардо, а как насчет того?
– Насчет чего, Лидувина?
– Насчет того. Ты что, забыл?
– Объяснись как следует…
– Нет, Рикардо, это ты подумай как следует и вспомни…
– Нена, я не понимаю, о чем ты.
– Прекрасно понимаешь.
– Ну так о чем? Договаривай!
– Ладно. О том, чтобы нам бежать!
– А-а! Но… неужели ты приняла это всерьез?
– Значит, ты, Рикардо, шутишь нашей любовью?
– Любовь – это одно…
– О да! А малодушие, а страх перед тем, что скажут, – другое. Ну, наконец-то, милый мой!
– О, если так!..
– Если так – что?
– Когда тебе будет угодно!
– Мне? Прямо сейчас! Меня давно уже гнетет мой дом.
– Ах, так вот ты ради чего?
– Нет, ради тебя, Рикардо, только ради тебя.
И она прибавила после короткого размышления:
– Ради себя тоже… Ради нашей любви! Так больше не может продолжаться.
Они обменялись взглядом, полным глубинного понимания. И в этот же день сговорились о бегстве.
И этот сговор, эти приготовления к шагу, овеянному романтикой, шагу, по мнению молвы, греховному, оживляли вечернюю беседу, придавали, казалось, их любви новое дыхание и полет. И позволяли, кроме того, презирать других влюбленных, жалких, робких, погрязших в рутине чувства, не ведающих о таинственной, освежающей силе бегства, бегства по взаимному согласию.
Рикардо чувствовал себя побежденным, даже униженным. Эта женщина оказалась сильнее его. Сила вызывала восхищение, но – за счет нежности. Так, во всяком случае, чудилось ему.
Наконец однажды утром Лидувина сказала домашним, что хочет навестить подругу, и вышла из дому в сопровождении служанки, неся в руках маленький узелок с бельем. Через несколько шагов они поравнялись с каретой, стоявшей у обочины, и прошли мимо. Но тут Лидувина вдруг повернулась к служанке и сказала: «Подожди минутку: я забыла кое-что дома, я быстро». Она пошла назад, села в карету, и лошади пустились вскачь. Когда служанка, устав ждать, отправилась домой за своей сеньоритой, выяснилось, что та не возвращалась.
Карета на полной скорости укатила в соседнее селение, на железнодорожную станцию. По пути Рикардо и Лидувина молча держались за руки и глядели в поля.
Потом они сели в поезд, и поезд тронулся.
IV
Железная дорога проходила берегом реки, которая, изогнувшись серпом, несла к морю свои почти всегда желтоватые воды. По обе стороны поднимались виноградники, миндальные, оливковые и сосновые рощи и время от времени – апельсиновые и лимонные сады. Изрезанные террасами склоны, меж которых прихотливо струилась река, ласточкиным хвостом расходились к горизонту. То тут, то там у плотин, возведенных на реке, виднелись крохотные, жалкие мельницы самого примитивного образца: грубый жернов, накрытый шалашом из ветвей. Большие баржи, груженные бочками, спускались вниз по реке под парусом или поднимались, подталкиваемые длинными баграми, – с ними управлялся человек, стоящий на возвышении, очень похожем на кафедру.
Рикардо и Лидувина, съежившись в углу вагона, рассеянно глядели на виллы, рассыпанные по берегам реки, окруженные зеленью, и вслушивались в беседу на почти незнакомом языке, едва улавливая смысл того или другого слова. На какой-то станции продавали апельсины, и Лидувине тут же захотелось их. Надо было освежить пересохшие губы, занять чем-нибудь руки и рот. Рикардо очистил апельсин и подал ей, Лидувина разломила апельсин пополам и протянула половину Рикардо. Потом откусила полдольки, оглянулась на попутчиков и, увидев, что те увлечены беседой, отдала своему жениху остальное.
На следующей станции они пообедали – обед получился печальным. Лидувина, обычно не пившая ничего, кроме воды, отважилась на бокал вика. И спросила вторую чашечку кофе. Рикардо тщетно пытался казаться спокойным и сдержанным. Ах, если бы они могли вернуться, уничтожить плоды своих трудов! Но где там: поезд, воплощение судьбы, мчал их вперед по рельсам. На какой бы станции они ни сошли, им все равно пришлось бы ждать следующего дня, чтобы пуститься в обратный путь.
– Слава Богу! – воскликнула Лидувина, когда поезд прибыл к назначенному месту.
Они пошли в гостиницу, спросили комнату и затворились в ее печальных стенах.
На следующее утро встали гораздо раньше, чем думали накануне. Обоих томила чудовищная, роковая тоска; глаза застилала тень невыразимого разочарования. Поцелуи были зовом, обращенным в пустоту. Обоим думалось, что они пожертвовали любовью ради иного чувства, менее чистого. Рикардо бесконечно твердил свое: «Иди и проповедуй Благую Весть», перед Лидувиной вставали то молчащая мать, то хмурое лицо сестры, а чаще всего – кипарис за монастырской оградой. Ей недоставало сумеречной печали, которая доныне окружала ее. Так, значит, это, вот это и есть любовь?
Глубокое, тупое оцепенение охватило обоих – оно-то и мешало действовать. Верившие, что, приняв романтичное, героическое решение, они окажутся вдруг на солнечной вершине, полной света и воздуха, оба очутились у подножия крутого, поросшего кустарником склона. И вел он даже не на Голгофу – отсюда брал начало путь, пропитанный горечью. Теперь, да, теперь, не кончалась, а едва начиналась усеянная репейником и колючей ежевикой тропа их страстей. Эта ночь увенчала исполненные тихой меланхолии вечера у решетки сада, явилась началом жизни. И ночь эта их томила, так томит начало подъема на гору, вершина которой теряется в облаках.
А еще они ощущали стыд, сами не зная почему. Завтрак прошел в смятении. Лидувина едва притронулась к еде. Перед тем как начать одеваться, она велела Рикардо выйти из комнаты. Умываясь, намылила лицо и терла неистово, чуть не до крови.
– Ну как, все? – крикнул Рикардо из-за двери.
– Нет, подожди еще чуточку.
Она встала на колени перед кроватью и с минуту молилась, как не молилась никогда, но без слов. Она отдала себя в руки Провидения. Потом открыла дверь своему жениху. Жениху? Как же ей следует теперь его называть?
Они вышли, взявшись под руку, и побрели по улицам наугад.
Сердце Лидувины трепетало под правой рукою Рикардо, а он нервно приглаживал стрелки усов. Молодые люди на всех смотрели с опаской, боясь увидеть кого-нибудь из знакомых. Они шли, беспрестанно вздрагивая от страха, но готовы были терпеть все, что угодно, лишь бы не возвращаться в гостиницу. Нет, только не это! Холодная комната с ветхой мебелью, с растрескавшейся штукатуркой, комната, где ночевало столько