– И этот схимник… как его? – заговорила одна из дам.
– Что такое?
– Он жив еще?
– Мне кажется; по крайней мере в прошлом году он был еще жив.
– И вы его видели?
Рассказчик сделал утвердительный знак головою.
– Где же? Неужто здесь, на этом острове, – на этом Валааме?
– Ну, не все ли это равно для вас, – воображайте его где хотите; он везде возможен.
1874
Владимир ДальОтставной
Полковой штаб-лекарь Подалякринский вышел в мундире и при шпажонке осматривать прибывшую в полк партию рекрут. У него на этот раз, кроме должностной надобности при этом деле, была и семейная, а потому супруга ему кричала ему вслед: «Смотри же, Иван Дмитриевич, порядочного выбери, чтобы не плакаться с ним, доброхотного, слышишь?»
Подалякринский вместо ответа кивнул только головой, махнул рукой и пошел своим путем. Он осматривал каждого рекрута под двойным взглядом, казенным и частным, и, наконец, остановился перед одним, который, по-видимому, обратил на себя особое внимание опытного распознавателя душевных качеств человека по наружным признакам. Рекрут этот был среднего роста, плотноват, сутуловат и притом уже лет под тридцать; непривычная короткая стрижка придавала спокойному лицу его простоватый вид, но штаб-лекарь прочитал в серых глазах его именно столько толковитости, сколько нужно было, по его мнению, для того предназначения, которое готовилось избираемому. Есть должности, обязанности и поручения, при которых лишняя доля ума делается именно лишней. Всякому из нас случалось, вероятно, раз-другой на неуместные возражения или оправдания: «Я думал», – отвечать: «Думают индейские петухи да такие дураки, как ты». Часто приходится говорить в ответ на умничанье исполнителя приказаний: «Не делай своего хорошего, а делай мое худое». Штаб-лекарь отступил от него на шаг, зорко на него посмотрел, приподнял пальцем голову его за подбородок и спросил: «Как прохзываешься?» – «Астафьев, ваше благородие». – «Костромской?» – «Костромской». – «Из господских?» – «Из господских». – «За что сдан?» – «Ни за что, кому-нибудь надо было идти». – «Как ни за что? Дело прошлое, говори правду!» – «Я, сударь, и говорю правду: вотчина наша небольшая, молодые ребята что-то очень мелки, а я, хоть и женатый, да бездетный, полуодинокий, к тому ж еще хозяйка изнемоглась, хворает; тягла не тянули, меня и отдали». – «А не хочешь ли ко мне в денщики?» – «Власть начальничья; говорится: на службу не напрашивайся, а от службы не отказывайся». – «Однако, хочешь, что ли?» – «Не знаю, – казалось бы, что хотелось послужить царю вместе с ребятами, то есть с ружьем; люди служат, до чего-нибудь дослуживаются». – «Ну, как знаешь, Астафьев, служи и во фронте, – сказал штаб-лекарь и пошел дальше. – Я против воли не возьму».
«Ну что, выбрал?» – спросила штаб-лекарша своего мужа, когда он воротился домой. – «Выбрал, – отвечал этот, – да не совсем по нутру себе, однако годящий, кажется». – «Что ж так? – спросила штаб-лекарша. – Я ж тебе говорила…» – «И сам бы, матушка, догадался, да я одного только и нашел, из невидных собой, то есть малоспособных, который был бы хорош, так что-то не захотелось ему в денщики, до чего-то хочется ему дослужиться; пусть попробует, на что мешать – против воли, Бог с ним, не возьму».
С этого времени прошло года два-три, и штаб-лекарь, обходя свой полковой лазарет, остановился перед солдатом, который уже дня три числился только слабым, то есть был на выходе, на дощечке написано было у этого больного Febris vheumatica, и фельдшер снял уже со стойки скорбный лист, чтобы отметить, по приказанию врача, sanus, и выписать служивого в роту. – «Ну что – совсем, что ли, Астафьев?» – спросил штаб-лекарь. – «Совсем, ваше высокоблагородие!» – отвечал тот, научившись уже чествовать штаб-лекаря по чину, и ответ на приказание его: «Ну так, с Богом, марш!» – сказал, что желает переговорить с ним. Подалякринский вызвал его с собой глаз-на-глаз. «Ну, что скажешь, Астафьев?» – «Да что, Иван Дмитриевич, – начал тот несколько вкрадчивым голосом, – когда вот только привели меня с партией, то вы, было, изволили, по милости своей, то есть хотели взять меня в денщики; тогда мало ли что у человека бродит в голове – вы, по милости своей, отказались; а теперь – что же мне больше делать – годы мои уже не то чтобы совсем молодые, беда надо мною стряслась, и сам я виноват тому – только вы уже не извольте сомневаться во мне, ваше высокоблагородие, что слуга бы я вам был верный».
Беда, которая стряслась с Астафьевым и в которой он сам с раскаяньем винился, состояла в то, что он попал под штраф и что поэтому несколько лет службы его пропало. К нему приехал какой-то земляк, и Астафьев, человек трезвый и даже вовсе непьющий, напился пьян или его земляк напоил, все равно, и притом напился не только на карауле, но даже на часах, где на беду и уснул. По этому несчастному случаю он отдан был под военный суд. Во все продолжение дела бедняк горько каялся и денно и нощно зарекался не брать во всю жизнь ни капли водки в рот; все это хорошо было для будущего времени, но за прошедшее он, не менее того, поплатился. Через несколько дней после описанного разговора Астафьев назначен был в денщики к штаб-лекарю, который поздравлял с этим радостным домашним событием все свое семейство – и, как последствия показали, не ошибся.
У Подалякринского была большая семья и, кроме семи или восьми детей, еще две подростки-свояченицы и племянничек. Это были полусироты и бедняжки, взятые им на свое попечение. Между тем, доходы штаб-лекаря были до того ограниченны, что нужна была большая сноровка, привычка терпеть нужду и крайне умеренные потребности для достижения самой возможности изворотиться данными на долю его средствами. Прибавим еще, что хозяйка его была женщина добрая, но что едва ли не одним этим, весьма похвальным свойством, ограничивались все доблестные качества ее. В ней не было и следа того, чего мы вправе требовать от хозяйки дома: толковой бережливости, строгого порядка, опрятности, любви к труду, распорядительной заботливости… Нет, об этом в родительском доме, где – не скажу воспитывалась, но, по крайней мере, выросла Анна Ивановна, не могли ей дать и не дали никакого, ни даже отдаленнейшего понятия; а своим умом не дошла она даже до тени понятия об этом. Мудрено и, конечно, несправедливо было бы после этого винить ее за то, что было ей так же чуждо, как, например, вам какой-нибудь варварский обычай новозеландцев, о котором вы даже, может быть, и не слыхивали; это было бы то же, что обвинять человека и осуждать его за то, что природа не дала ему обоняния, что он не в состоянии отличить запах фиалки и розы от запаха клопа и скипидара; чем он виноват, когда, понюхав со всем усердием того, и другого, и третьего, не слышит ровно ничего и говорит о запахе и обонянии только понаслышке? Не менее того все огромное семейство ее, не исключая и самого почтенного Ивана Дмитриевича, сильно страдало и иногда чуть не погибало под гнетом этого не замечаемого ею самой недостатка. Относительно образа мыслей Анны Ивановны о воспитании детей – обстоятельства также не совсем маловажного – трудно сказать что-нибудь, потому что у нее не было решительно никакого об этом образа мыслей, ни даже вообще мыслей и без образа. День шел за днем, дети плодились у нее и размножались, она сама кормила их грудью и сдавала няньке или денщику, исправлявшему должность пестуна; она прогоняла их, когда они кричали и шумели, кормила лакомством, когда оно было в доме и когда она сама была в духе; но зато иногда не давала им даже и голодным хлеба, когда они ей надоедали; она одевала их в разные лоскутья, как случилось, или предоставляла заботу о прикрытии природной наготы их любому из чрезвычайно бестолковой прислуги своей; словом, все это делалось, как было угодно судьбе и случаю. Что такое нравственное образование – об этом бедная Анна Ивановна и не слыхивала и во сне ничего не видывала, кроме разве того только, что надо б было, как знала она по темному преданию, учить детей; но и тут она утешала себя и других тем, что держать учителей было ей не на что, да и не было их почти по деревням и городишкам, где они кочевали. Анна Ивановна, как вы из всего этого видите, много изменилась с тех пор, как покинула родительский дом, и стала на себя не похожа для тех, кто знавал ее молоденькой девочкой, и за это, конечно, винить ее нельзя, потому что женщина ее лет никогда не может походить на девочку. Но перемена эта бывает не одинакова: здесь состояла она только в огрубении, очерствении, в тесной связи и дружбе с неряшеством, – словом, в привычке ко всему дурному, к чему может приучить недостаток, природная бестолочь, беззаботность и кочевая военная жизнь. Иван Дмитриевич, будучи весь день занят по службе, а по вечерам копеечным бостоном, знать не знал и ведать не ведал ничего о том, что происходило у него в доме и хозяйстве. Иногда, правда, когда ему случалось заглянуть у себя за кулисы, когда он слышал с утра крик и рев детей на разные голоса, видел их в грязи и рубищах, заеденных насекомыми, и прочее – и когда он видел все это, то надевал на себя поспешно сюртук и уходил со двора в лазарет свой или к кому-нибудь из больных или здоровых офицеров. Лучшего средства для поправки дела он не мог придумать.
При таком положении дел, конечно, такой человек, как Астафьев, был истинной находкой. Недолго приживался и приурочивался он к дому нового господина своего, как освоился со всем домашним бытом и мало-помалу овладел всем хозяйством и самым даже воспитанием детей. Он сделался прачкой и стал мыть белье, снимая его с господ и с детей их по своему усмотрению; он же сделался швеей, чинил белье это и клал заплатки – чего до него в доме Подалякринского почти не знали: белье донашивалось и разваливалось у всякого на своих плечах. Вы спросите, где же он сам выучился шить и мыть, будучи взят из крестьян? Нужда мудрена; сурово не белье – свое рукоделье, а прослужив несколько лет солдатом, нельзя было ему не сделаться и швеей, и портным, и сапожником, и поваром, и прачкой. Астафьев мало-помалу настоял даже на том, что было заведено несколько перемен белья, предложив сшить хотя миткалевые рубашки, коли полотняные дороги, и это новое изобретение чрезвычайно понравилось Анне Ивановне и пошло в ход. Он штопал чулки и носки, научившись этому наглядно еще дома от сестры своей, которая жила когда-то в господском дворе; он мыл и купал детей, чесал и одевал их, заплетал барышням косы, уговаривал большеньких, по мере того, как они подрастали, привыкать к уходу около себя самим. Наставления эти он приправлял примерами и наглядными доводами из житейского быта всех сословий, и рассказы его слушали охотно. Впрочем, когда старшие были уже подросточками, т