Святой остаток (сборник) — страница 17 из 36

обрал дело и сказал, что это-де болезнь Nostalgia, которой, например, вовсе не знают ярославцы, привыкшие смолоду шататься по всему свету, между тем как соседи их, костромичи, а еще более вятичи, нередко сильно тоскуют по своей родине. Да, в старике спорили два чувства, которых он не умел ни согласовать и примирить, ни подавить: тоска по родине и привязанность к своим господам; ведь младшая дочь не была еще пристроена, как же ему было оставить ее? «На кого же я ее, сердечную, покину?» – говорил он, вздыхая, не подумав о том, что говорил это родному отцу ее и матери, которые остаются при ней… Он кормил ее соской, кормил потом и ложкой, он стирал на нее пеленки, а теперь ей уже 15 или 16 лет – как же ему об ней не позаботиться?

Наконец, после долгих толков, порешили и уладили дело. Пришла весна, пришло время, когда Астафьев пускался с письмами и гостинцами в путь, в обход по трем губерниям, и потянуло его на простор, как журавля к отлету. Он уверял, удивляясь сам тому, что у него и сердце бьется и даже икры и подошвы сводит, потому что засиделся. Итак, решение было, чтоб Дмитричу и теперь обойти, в последний раз, урочный круг свой по всем воспитанникам и воскормленицам, проститься с каждым из них, а там, перекрестясь, зайти по пути домой – то есть на пути из Подольской губернии в Волынскую и Киевскую зайти в Костромскую. Давнишняя заветная мысль его приходила в исполнение; а когда на него находило порой раскаянье, то он утешал и себя, и Анну Ивановну тем, что если ему только не покажется дома, то ему всегда вольно воротиться. «Что мне теперь, – говорил он, – я теперь вольный казак; куда захотел, туда и пошел».

Перед отправлением своим в путь Астафьев пришел еще к барину с объяснением особого рода: он отдал ему отчет в том, сколько накопил своих деньжонок в 30 лет. «Чтобы вам, сударь, было известно, – говорил он, – что я уношу из вашего дома; без этого уходить не годится». Подалякринский принудил старика принять еще хотя небольшую прибавку; они обнялись, и Дмитрии, заплакав, поцеловал ручку барыни и барышни и, наказав еще последней, на прощанье, уважать тятеньку и маменьку, ходить около себя почище, чиниться, не обнашиваясь до последнего, а в прочем во всем полагаться на волю Господню, – пустился в путь. На улице он еще раз остановился, поправил котомку, снял фуражку, перекрестился – и пошел.

Была уже поздняя осень, когда отставной служивый, в солдатской шинели без погон, подходил к небольшому селению в Костромской губернии. Он почасту останавливался, осматривался кругом и с трудом только признавал местами знакомые урочища, но зато каждый раз при этом на смуглом, лубяном лице его появлялась топорная улыбка, серые глаза оживлялись и зорко выглядывали из-под нависших седых бровей. Церкви не было в селении; но когда показались на пригорке кресты кладбища, то сутулый старик снял шапку и обнажил поросшую густыми белыми волосами голову, похожую на щетку своего изделия. Он положил три земных поклона, прослезился и, бормоча про себя на ходу, поминал многих из лежавших на кладбище этом поименно. Поднявшись на последний взлобок, он опять остановился и подперся посохом: деревенька вся лежала перед ним; можно было рассмотреть каждый двор и дом. Он опять перекрестился и стоял без шапки, глядя прямо на селение.

– Пятьдесят три, – сказал он наконец, – да, дворов десятка два прибавилось; и у барина усадебка обстроена получше: видно, молодой – должно быть, что теперь правит молодой – хозяин хороший! А избы моей не узнаешь, хоть не ищи! А с этого края избы выросли, и с того края выросли – вон, поди, до самого оврагу! – Вот каково тридцать годов с лишком дома не бывать – и не маленький вышел отсюда, хозяйку покинул, Царство ей Небесное, а теперь – на своем пепелище заплутаешься, ей-Богу!

– А что, – продолжал он про себя, – есть ли кто на деревне, кто бы узнал меня? Навряд ли. Попытаемся!

Он спустился с пригорка и пошел медленными шагами вдоль по улице, рассматривая направо и налево всякую избу и вглядываясь зорко на каждого прохожего. Первого встретил он пожилого мужика, который, видя, что отставной служивый остановился и смотрит ему в глаза, поклонился, проговорил: «Здравствуй, дедушка», – и пошел своим путем. Дальше встретил Астафьев девку, – и та поклонилась молча и, подняв прут, пошла встречать стадо. Старик оглянулся: пыль подымалась столбом по гребню пригорка, с которого он сам только что спустился; рев коров раздавался издали – и из ворот каждой избы стали показываться старушки, девки, старики или дети, готовясь встретить и загнать свою пестравушку, чернавушку или буренушку.

Дмитрич отошел к сторонке, стал и начал вглядываться молча в каждого из проходящих, надеясь увидеть хоть одно знакомое лицо; но старые и молодые встретили скот свой и загнали его домой, проходя туда и сюда мимо старика, – а он стоял одинок и неузнан, как на чужбине. Пыль начинала улегаться на опустевшей улице; пастух, сдав с рук на нынешний день товар свой, отправился на покой в чередную избу, которая должна сегодня накормить и приютить его; в дворах тут и там слышались только голоса баб, беседующих с коровами своими или с ребятишками, а у Дмитрича что-то подступило под сердце, его одолела тоска. Он присел на завалинку.

Немного погодя окно над головой старика растворилось, и там показалась также голова, плешивая от бровей до затылка, с белокудрыми висками. «Что, служба, – спросил старик, – аль проходом?» – «А как Бог пошлет, – отвечал Дмитрич, сняв фуражку, кивнул головой и накрывшись опять, – коли кто зазовет старика, так заночуем, а нет, так, пожалуй, и мимо». – «Просим милости, – сказал первый, кланяясь, – и на печь посадим, и толоконцем угостим. Чем Бог послал. А вы домой идете?» – «Домой, благодарствуем на добром слове». – «А далече?» – «Оно в старину бывало и недалече, а теперь не знаю, как и сказать: ино скажешь, да не поверят». – «Что так?»

– «Да вот так: эта изба чья теперь, вон, где супротив ворот корова телка лижет?» – «Эта – да нашего мужика!» – «А как, то есть, прозывается этот мужик ваш?»

«А прозывается он Бобренком». – «А! Бобренком, – продолжал Дмитрич, – а чья изба была тут до него?» – «До него – да ведь уж он давно и предавно тут». – «Нужды нет, что давно, знаем и мы счет годам; да чья была она?» – «Да тут жил хозяином, почитай, что ровня мне было по годам, однолеток мне, то есть, мужичок наш, да уж где та пора, давно-предавно, – на службу ушел, сдан был в рекрутство…» В это время голова старухи высунулась из другого окна; поглядев немного на странника, с которым хозяин ее беседовал, и слышав все, что было говорено, старушка вступилась за своего старика, который, как ей казалось, не умел толком сговорить с прохожим, и продолжала: «Нетути его, батюшка, того мужичка давно уж на свете нетути, в солдаты ушел да турки из пушки его убили!»

– А типун тебе на язык, да коза в огород! – закричал, окрысившись, Дмитрич и встал, вытянувшись так, что и горба его не стало видно. – Крестьянина того звали Астафьевым, Васильем, – продолжал он, глядя на крестящуюся от изумления старуху, – а теперь вот дослужился, что чествуют его Дмитричем, а вот он жив, перед вами!

Старик со старухой, образумившись, кинулись на улицу принимать дорогого гостя: оба они помнили еще хорошо Астафьева, что нынче Дмитрич, но не чаяли с ним свидеться. Аханьям, удивлениям и извинениям не было конца. «Батюшка, – отвечала старуха, когда Дмитрич стал ей пенять, что она хотела уморить его, – батюшка, ну, прости меня, грешную, что с велика бабья ума молвила; люди так говорили, что, чай, давно пропал он, легко ли дело, уже время ушло – ну и я, грешная, за ними; ты прости меня: от слова не сбудется!»

Вечером, когда весть о приходе Дмитрича прошла по деревеньке, еще пять-шесть стариков и старух собрались посмотреть на выходца с того света, приветствовали его и обнимали; более не знал его на селе никто: в 32 года выросло новое поколение! Долее всех беседовал Дмитрич с Авдотьей, одинокой вдовой почти одних с ним лет, которая закрыла глаза хозяйке его и пересказывала все подробности ее кончины, будто это случилось вчера, хоть тому прошло 27 лет.

На другое утро Дмитрич почистился, поправился и пошел явиться к молодому помещику, сыну того, которого Астафьев, уходя на службу, оставил еще холостым. Поздоровавшись, старик подал помещику письмо от своего штаб-лекаря, в котором этот свидетельствовал в самых задушевных выражениях все, что умел высказать доброго и хорошего об Астафьеве. Помещик принял старика ласково, приглашая его не только остаться на родине своей, но обещая ему и пособие, во уважение прекрасного о нем отзыва. «Мне большего не надо, ваше благородие, – отвечал Дмитрич, кланяясь, – а помаленьку, даст Бог, как-нибудь ломоть хлеба себе промыслю; по подоконью не пойду; а уж коли будет такая милость ваша, то позвольте мне поставить кельенку на вашей землице, на это достатку хватит у меня – я приму кого-нибудь к себе, – а помру, все его да ваше будет…»

Помещик с удовольствием на просьбу эту согласился, и Дмитрич купил сруб, поставил и отделал его, и в ту же зиму перебрался. Он все еще не говорил ни слова о том, кого он думает принять к себе, но наперед устраивал маленькое хозяйство свое сам и привел его в такой порядок, что помещик с молодой женой не раз заходили к нему любоваться этим. «Что ж, – сказал однажды барин, присев на лавку в белой избе Дмитрича, – ведь тебе, старику, одному и тяжело будет, и скучно; не повысмотрел ли ты себе кого?»

Дмитрич подпер щетинистую бороду рукой, уставил серые глаза свои в подлавочье и, вздохнув, сказал наконец: «Скучно старику одному, сударь, разумеется, что скучно: и домой пришел, да словно на чужбину – все чужие. Старики вымерли, нас не дождались, молодые народились, нас не спросились! А была бы милость ваша, так и я бы на старости лет людей насмешил…» – «Ну что же, говори, Дмитрич, жениться, что ли? Любую девку бери», – сказал, рассмеявшись, барин. «Нет, – продолжал тот, почесывая затылок, – куда нам… девка-то на нашего брата и смотреть не станет – да уж, и нам, признаться, не до нее… – а вот, думалось бы, то есть, так, не пойдет ли за меня, старика, коли милость ваша будет, Авдотья, вот она бы дружка была мне, то есть ровня; мы, почитай, погодки; она одинокая, сердечная, осиротела кругом, стали бы мы с нею жить вместе – и поохали б дружно, и на печку бы дружно – так и положили б, что будто Бог свел!»