– Ну, Мишенька, твоему батюшке – конец!
– Правда? – дрогнувшим голосом переспросил профессор.
– Так же правда, как правда то, что я тебя вижу.
– Может быть, можно помочь? А?.. Может быть, еще кого-нибудь выписать? Консилиум составить?
– Не нужно. Ему жить дня два-три.
– Что же у него?
– Ужасное переутомление. Все функции останавливаются. Как мужики говорят – надрыв. Надорвался! С чего это он?
– Ах, Саша, Саша!.. Если бы ты знал, что это за человек! Кого я теряю! – и профессор бессильно опустился в кресло.
Утром отец Георгий просил читать ему Евангелие. Читала матушка, читал профессор. Батюшка лежал и слушал, и на лице его было тихое, ясное выражение. Заходили крестьяне, но профессор не пустил их, боясь обеспокоить больного. Они уходили и думали, что батюшке, наверно, хуже. И целый день, и ночь, и потом опять день они бродили кучками по церковной площади, посматривая на батюшкин домик…
А к вечеру второго дня к ним выбежал сторож Власич и, крикливо, по-стариковски рыдая, объявил, что батюшка умер.
Все было по-прежнему: дом батюшки, закрытый осенними вербами, маленькая хуторская площадь, церковь. Самый хутор стоял такой же, как всегда: мирный, позабытый. И необычно было во внешней обстановке только то, что вчера, поздно вечером, на колокольне долго и протяжно звонили. Да всю ночь по селу горели огни, как на Пасху, и слышались шум и крики…
Умер батюшка.
Он лежал теперь в зале своего домика, укрытый священными ризами. Около горели большие подсвечники и пахло ладаном. В окна смотрелась осень – тихая, туманная, грустная. Казалось, все соединилось вокруг гроба для выражения печали. Крестьяне входили в залу, протискивались к гробу и стояли здесь, беспомощно смотря на священные одежды, покрывавшие батюшку. Казалось, смерть застала их врасплох, и они были глубоко, как дети, поражены и обижены ею. Бабы горько плакали. Плакали о добром батюшке и особенно о горькой участи матушки. Сама матушка плакала редко, но было видно, что она сдерживает себя. Было видно, что дай она волю своему горю, и вся она изойдет слезами… Профессор днем уходил куда-то в степь, а вечером входил в залу – темный, как туча, садился около гроба и просиживал так всю ночь.
На другой день после смерти отца Георгия крестьяне собрали сход. Говорили о том, как хоронить батюшку. И было решено, что выборные поедут по всем окрестным приходам и пригласят отовсюду священников и дьяконов. Решили за платой не стоять, сколько спросят – столько и платить.
– Потому один он у нас был!..
На похороны отца Георгия выпал славный денек. Слегка подморозило, грязи не было совсем, и солнце светило ярко и весело. Пахло зимой.
Священников собралось пять человек, дьякон был один. Пели семь псаломщиков, пели старческими, хрипловатыми голосами и старались произвести на присутствующих впечатление настоящего хора.
Вынесли отца Георгия к обедне. Обедню служили все пять батюшек и дьякон. Крестьян было очень много, они не помещались все в церкви и стояли еще в ограде и за оградой – на площади.
После обедни и отпевания понесли гроб к могиле. Могила была выкопана в ограде. Промерзшая черная земля лежала кучей около ямы. На нее поставили гроб, наглухо забитый крышкой…
Кругом стоял такой хороший ясный день. Небо было чистое, прозрачно-голубое. На голых вербах чирикали воробьи, беззаботно перескакивая с ветки на ветку.
Только у выкопанной могилы было тяжело-тяжело, как в самую ненастную осеннюю ночь.
…Вечером на могиле был поставлен массивный бронзовый крест. На нем с одной стороны были выбиты имя, дни рождения и смерти почившего, а с другой – помещена выдержка из поэта:
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна.
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли…
После смерти отца Георгия Нина Константиновна пожертвовала свое имущество крестьянскому сходу – на устройство ремесленной школы в хуторе, а сама уехала в монастырь. Там она прожила год белицею, а потом постриглась в монахини. Монастырь был степной и бедный. Маленькую церковь и низенький корпус келий окружала простая деревянная огорожка. Из-за огорожки всегда смотрела на монастырь синяя степь – безбрежная, туманная, одинокая, как давно-давно прошедшая жизнь. Дни проходили здесь однообразно, незаметно. По утрам и вечерам звонил колокол. Сестры приходили в церковь и становились по сторонам, около стен. Вблизи монастыря не было сеней, и обычно в церкви стояли только сестры. Служба была строгая, монастырская и как раз подходила к тоскующей, мятущейся душе: только на ней, на ее строгих суровых моментах отдыхала молодая тоскующая душа. Как тихо было в церкви! Впереди, у икон, мерцали свечки, за иконостасом, в алтаре, слышалось звяканье кадила, в самой церкви ровным, негромким голосом читала молитвы очередная чтица, и около стен, как темные тени, стояли молчаливо и сосредоточенно монахини. В церкви был всегда какой-то полумрак, и всегда стояла особая строгая молитвенная атмосфера.
В кельях сестры занимались работой: вышивали золотом и гладью. Монастырь славился своими вышивками и сбывал их приезжавшим из города купцам. Настоятельница была строгая женщина, и кто хотел жить в монастыре, должен был трудиться от утра до ночи.
Нина Константиновна чувствовала себя хорошо. Монастырь утишил ее боль, как утишает холодная вода раскаленное железо. После страстно напряженных дней она вдруг очутилась в каком-то бесконечно тихом кругу. Эта тишина была нужна ей: она ласкала, баюкала ее исстрадавшееся сердце. Нина Константиновна не думала оставаться здесь – в тиши – навсегда. Она полагала, что пройдет время, и она отдохнет, и опять у нее будут силы, и снова она пойдет к людям, служить им. Как служить – она еще не решила, но полагала, что это не важно, а важно желание работать, как бы то ни было.
Она часто вспоминала прошлую жизнь. И хотя эти воспоминания бередили ее душевную рану, она любила их. Ей часто вспоминались Липиги – в густой чаще ольх и берез, вспоминалась старая наклонившаяся на бок мельница, летние вечера на песчаных горах. Вспоминался Лебяжий хутор, свой домик, церковь, вербы. И при этом память всегда прикасалась к нему: и в лесистых Липигах, и на мельнице, и особенно на хуторе. И от этого всего билось сердце и было грустно-грустно.
…Через два года после пострижения ее в монахини к ней, в монастырь, зашли богомолки из Лебяжьего хутора. Уже лето было на исходе, листья желтели и осыпались, каждый день высоко на небе видны были треугольники улетающих журавлей. Бабы были усталые, истомленные.
– К тебе, матушка, к тебе, родимая, пришли. Навестить тебя. Да какая же ты стала худая да бледная. Ой, болезная, строго, знать, жить приходится в монастыре?.. А мы вот пятеро баб надумали к тебе сходить, как с полем управимся. Посмотреть-то на тебя, болезная: что ты, ангел наш? Мужики в прошлом годе еще провожали: сходите вы к матушке! И пошли бы еще тогда, да Фекла Некорова заболела, компанию, значит, разрушила. Кланялись тебе, матушка, мужики наши. Говорили: в ноги ей поклонитесь. И послали тебе от своих трудов: виноградцу, теренку, яблочков. Да еще нарвали мы у отца Егория на могилке травки – тебе принесли. Хорошая у него, у батюшки, могила-то! Крест большой, сурьезный. Стоит – не тронется, только от погоды потемнел немного. Мужики решили каждый месяц – в день преставленья его – панихидку служить. На том приговор составили. Прохфессор уехал от нас. Дом, стало быть, под вивлетеку отдал и книжек выписал – страсть как много, а сам уехал. В прошлом годе приезжал, жил с неделю, а потом опять уехал. Постарел он сильно. Как приезжал он, в церковь кажинный день ходил – и утром, и вечером. Могилку батюшкину отпечатал. Инструмент у него такой был. Потом показывал нашим мужикам, говорили, что очень похоже, словно портрет. Где он проживает теперь – не знаем. Говорили, будто он кому-то рассказывал, что книжку пишет. А правда ли это – неизвестно. Измаил выкрестился. Новый батюшка, отец Илларион, его крестил. Теперь его зовут Егором. Стало быть, сам пожелал, чтоб звали его как покойного батюшку. И сделал он, как выкрестился, приношение в церковь: Евангелие новое, все так и горит, сказывают – золотое. Школа у нас большая. Прохфессор так значит устроил, чтоб и большим мужикам туда можно ходить. Все ходят теперь. Мой мужик тоже ходит. Теперь грамоте обучился и книжки читает. Любопытственные книжки: слушаешь, как он читает, и будто уж ты не на хуторе, а в неведомой земле, что в книжке описана. Правое слово!..
– А что ж – ваши мужики все живы? – спросила матушка.
– Чего им делается: живут! Только ребяты мрут: кашель на них здоровенный и сыпь какая-то. Хвершала у нас нету, прохфессор обещался прислать знающего человека, да до сих пор не шлет. Ребятишки и мрут. У меня на том месяце помер Ванятка.
Баба всхлипнула.
– Как же это так? Надо помочь. Погодите, я может быть придумаю, – и матушка задумалась. – Что-нибудь надо придумать, – повторяла она.
Богомолки ушли на другой день. После их ухода Нина Константиновна отправилась к игуменье. Между ними произошел такой разговор:
– Я, матушка, думаю выучиться медицине, а потом пойду на свой хутор лечить. Вчера мне рассказывали, что там дети мрут сильно. Надо помочь.
– Вы подумали над этим хорошо? – ласково спросила игуменья.
– Хорошо.
– Пусть благословит вас Бог на это, а я благословляю! Я знала, что вы у нас гостья – до поры, до времени. Такие не успокаиваются!
В. ЛялинСвятой остаток
В благочестивых книгах, доставшихся мне по наследству от дедушки Матвея, Иваново-Вознесенского купца, я нашел старую почтовую открытку времен первой мировой войны, посланную деду с позиции каким-то родственником. Что в ней было написано я не помню, вероятно, что-то не столь важное, чтобы могло остаться в памяти, но хорошо запомнилось, что было изоб