– Спасибо, – говорим мы, – большое вам спасибо!
Меня внезапно накрывает мощный приступ клаустрофобии, такой, какой я не ощущала с тех пор, как была подростком и еще во что-то верила. Слишком много чужих жизней набилось в одно помещение со мной. Раньше, когда я оказывалась в церкви в толпе людей, на меня всегда накатывала паника – казалось, будто меня заперли в темном стойле, загнали в общий хлев с другими такими же, как я. Родившись на свет, мы живем на ковчеге, имя которому – земля. И на этой земле слон к слону и каждой твари по паре. Долго же до меня доходило, что я тварь из совсем другой истории. Как же мне хочется, чтобы прямо сейчас в зал ворвался Грендель и сожрал всех нас. К нам ковыляет еще один прихожанин. Его зовут Джордж, и он был на войне. Джордж поднимает в мою сторону обвиняющий перст и провозглашает лукавым и немного замогильным голосом: «А она ничего!», после чего удаляется – снять бремя с сердца и чресл.
Комплимент от Джорджа напоминает мне о том, что существую и другая «я», более легкая и веселая. Я подмигиваю одной из официанток, но, к сожалению, этот жест перехватывает епископ. И улыбается мне так ободряюще, словно я только что выразила желание уйти в монастырь. Интересно, что было бы, если бы я послала и ему привет в виде порции «Горной росы»? Жаль нам с ним не удалось поболтать вдоволь! Мне так хотелось рассказать ему о презервативах.
Я гляжу на Мэри и замечаю, что она ритмично поерзывает в кресле. Явно пытается подавить свою истинную сущность перед епископом, но это сложно, когда подростковый квартет исполняет перед тобой такие плавные и полные плотского жара мотивы. Не зря я им доллар сунула, ой не зря! Мы обе чувствуем острую жажду выразить все свои чувства в танце и потихоньку начинаем продвигаться вперед, к центру танцпола. Однако нас прерывает медлительный, но весьма решительный Джордж – он вернулся и явно горит желанием возобновить наш разговор. Указывая на меня, он говорит «А она ничего», после чего снова разворачивается и уходит, как в первый раз.
Зал наконец набрался так сильно, что начал потихоньку отрыгивать гостей на ночную улицу. Пора возвращаться домой. Епископ прощается с нами.
– Обязательно прочту ваши стихи, – говорит он мне, и я буквально прикусываю язык, чтобы не сказать ему: «А может, не надо?» Мэри по-джентельменски склоняется, чтобы чмокнуть его перстень, но я перехватываю ее и дергаю себе за спину. Она свою точку невозврата уже прошла, и если я не вытащу ее отсюда в ближайшее время, кто знает, что может случиться.
Снаружи луна сияет в пудре мерцающего ореола, и ее силуэт по-волчьи притягивает нас к себе. И Мэри, ступив в ее колдовской свет, превращается в полноценного монстра. Она вырывается из моих рук и в мгновение ока исчезает на парковке. Кажется, будто ее кожа покрылась полосками. Когда мы наконец ее находим, она радостным ураганом носится по нашему двору.
– К черту копов! – визжит она, радостно разбрасывая ядовитый сумах. – А-ха-ха!
Она выворачивает из земли один из декоративных камешков и швыряет его в стену приходского дома. С воинственным кличем подпрыгивает на три фута в воздух и дает «пять» американскому флагу над дверью. Джон подсекает ее одним ловким, отточенным движением, поднимает, как мешочек, и несет в дом.
Отец восседает на диване, широко раздвинув ноги, а матушка сжимает в каждой руке по бутылке шампанского и пытается пить из обеих сразу, перемежая возлияние беспардонным уханьем. Одну из бутылок она подносит к Стобарту, словно хочет разбить ее на счастье о его корму. За ужином она выпила всего один бокал, но ей, как и всем женщинам в семействе Фламм, была присуща удивительно низкая резистентность к алкоголю, та самая, которая вынуждает мою сестру ползать по полу на четвереньках и мурчать что-то в сторону картины с тигром. Не сказать, что мое состояние лучше. Я нашла где-то карандаш и бумажку и записываю все, что происходит.
– Мне кажется, все прошло хорошо, – говорит отец, озаряя нас благословением своей широкой улыбки. Он знает нас с той минуты, как мы родились. Мы – плоть от плоти и кость от кости, и грехов в нас ровно столько, сколько нужно, чтобы он был в тонусе. Мы – творение Божие, маленькие зеленые яблочки.
На следующее утро под аккомпанемент марширующего в моей черепушке оркестра я решаю покопать на епископа, так как именно в такие минуты, проснувшись в похмелье, я как никогда остро чувствую себя детективом. Я сижу по-турецки в гнезде из всклокоченных белых простыней и читаю заметки, одну за другой, несколько – из «Канзас-Сити Стар», газеты, которую мой отец назвал кровным врагом Церкви (единственное издание, которое он не считает непростительно либеральным – это «Цинциннатский Осведомитель», который, как мне кажется, во время предвыборной кампании 2004 года поощрял распятие). Судя по заметкам, которые я читаю, их авторы вовсе не считают епископа таким уж святым.
В 2012 Роберт Финн стал первым американским епископом, которому было предъявлено уголовное обвинение за то, что он не сообщил о подозрении в жестоком обращении с детьми. После того, как священник из Канзас-Сити, отец Шон Ратиган, попытался покончить с собой, на всем ходу направив мотоцикл в закрытый гараж, Финн и его епархия выяснили, что у Ратигана на компьютере были сотни детских снимков, в том числе фотография малыша, с которого сняли памперсы, чтобы обнажить гениталии. Это было не первое предупреждение: директор католической школы рядом с тем приходом, в котором служил Ратиган, ранее уже направлял в епархию служебную записку, в которой о священнике говорилось следующее: «Его поведение вовсю обсуждается в кругу родителей, сотрудников и прихожан. Его подозревают в растлении детей». После попытки самоубийства Финн и епархия целых пять месяцев не сообщали в полицию. Вместо того, чтобы просто сдать Ратигана, Финн приказал ему пройти психологическую экспертизу, а затем отослал в монастырь, строго-настрого запретив всякие контакты с детьми.
За это время Ратиган успел сделать еще несколько снимков тех детей, с которыми познакомился в церкви. В конце концов его приговорили к пятидесяти годам тюремного заключения, после того как он признал себя виновным по пяти пунктам обвинения в производстве детской порнографии. Финн был приговорен к двум годам условно – за то, что покрывал его.
Имя «Ратиган» отзывается во мне воспоминанием о странном обрывке разговора, который я однажды слышала дома у родителей: «Они изъяли его компьютер и нашли у него детские трусики в цветочном горшке». «Трусы в горшке?» – подумала я тогда, не зная, о чем именно они говорят. Что он пытался с ними сделать, урожай из трусов вырастить? А теперь я перебираю все эти детали: трусы в цветочном горшке, мотоцикл, влетевший в гараж, компьютер в монастыре. Любимые дочери и доверчивые родители. Если взять все эти детали и посмотреть им в глаза, газетная бумага исчезает и остается реальность, от которой не отмахнуться и не забыть.
Епископ Финн – это человек, с которым я познакомилась вчера вечером и который спросил, не хочу ли я с ним сфотографироваться. Он наверняка думал, что я мечтаю о совместном фото с ним. Многие из тех, кого он встречает – мечтают. Вот его располагающая улыбка, вот рука, которой он подписывает разные бумаги, а вот размеренный голос, которым он тихонько убеждает священника-педофила залечь на дно, пока все не стихнет. Конечно, в этом мире нет ничего постоянного. Но вот его маленькая шапочка – атрибут власти. Вот очки, через которые его глаза просматривают столбцы цифр – кому и сколько нужно заплатить. Вот выражение сострадания на лице, только в его лучах греются не мученики, а грешники, которым он дарует прощение еще до какого-никакого суда.
Почему этот негласный пакт молчания все еще сдерживает меня? Почему мне кажется предательством даже просто написать об этом, о фактах, которые и так находятся в свободном доступе? «О, сотрудник прессы». Как будто сбор, организация и публикация фактов – это преступление.
Рената Адлер [30] написала: «Под фразой „он достаточно пострадал“ имеется в виду, что если мы и дальше будем копать, может оказаться, что, наши друзья тоже как-то в этом замешаны». Насколько мне известно, ни один епископ или архиепископ, под началом которых служил мой отец, не был невиновен в том, что участвовал в сокрытии информации, подтасовке документов, замалчивании жертв и отправке преступников на отдых и реабилитацию. Информацию про епископа Финна я искала, затаив дыхание, пока не дошла до слов, которые вскрыли всю неприглядную суть. Я искала, затаив дыхание, потому что знала – найду.
Разговоры об этом часто звучали у нас дома. Мы узнавали все так же, как вы узнаете про того школьного учителя, или ту няньку, или тренера, или вожатого, вот только в нашем случае речь шла не о соседях по району, а о людях по всей стране. За нашим обеденным столом часто обсуждали, каких священников удалили из приходов, каким запретили общаться с детьми, каких отправили на терапию, каких арестовали. В 2002 году, когда разразилась первая волна скандалов, я на миг растерялась. Разве об этом и так не знали все вокруг? Или у них просто не было доступа к этой информации? К этой толстой пачке «может быть», «возможно» и «определенно», к совокупности того, что мы знали наверняка, о чем догадывались и лишь подозревали?
В нынешнем приходе отец занял место священника, который как раз находился под подозрением. Думается мне, отца не первый раз отправили к черту на куличики, чтобы восстановить веру прихожан. Ему люди доверяют, он женат, у него есть дети. Вряд ли он хотел, чтобы вы извлекли из этого урок, но иначе не получается. Предыдущий священник развесил по стенам фотографии мальчиков, вырванные из книг Нормана Роквелла. Персиковые лица были исписаны огромными черными буквами, которые складывались в слова «соблазн» и «юность».
– Когда мы только въехали, – рассказывала мне мама, – тут все поверхности были покрыты коллажами и всякими надписями, даже зеркала.