В нашем детстве дома была еще одна картина: «Благовещение» Фра Анджелико. Это была одна из тех картин, которые как будто выходят за свои собственные рамки и проникают в реальную жизнь. Я тогда думала, что именно это и является признаком «хорошего искусства». На этом полотне солнечный луч льется Марии в грудь, и она склоняется, прижимая руки к тому месту, куда он бьет. Ангел с крыльями, усыпанными перьями как у фрактальной перепелки, сообщает ей добрые вести. Лицо Марии похоже на незрелый, совсем незрелый персик. С ее ног как кусок подтаявшего масла соскальзывает на пол маленькая книжечка. Потолок у нее над головой усыпан звездами, а на заднем плане – два зеленых Гринча, укравших Рай – Адам и Ева, которые, ропща, сходят со сцены.
За пределами дома я почти никогда не видела репродукций этой картины. Но я этого и не ждала, мне казалось, что я и так всюду буду натыкаться на ангела-вестника. Меня почему-то заинтриговал именно он, а не ангел с пылающим мечом, не ангел смерти в черном капюшоне и уж точно не ангел с унылым имечком Фануил. Инстинктивно я понимала, что самый интересный из них – это ангел-вестник, приносящий хорошие новости.
Но как он это делает? Он не шепчет на ушко, а вот так, бьет ослепительным лучом прямо в лицо. Это не роза, а рисунок розы, и расцветает он прямо у вас в голове, так, чтобы вы сами все поняли. И все это абсолютно безмолвно. И произойти может в любой момент и где угодно – в вашей спальне, в пещере посреди пустыни, под тяжелой головой льва, лежащей у вас на коленях, или на вершине столба, где вы просидели целое жаркое столетие. Это может случиться даже во время работы. Да и вообще где угодно.
– Наверное, мне следует сказать ему, что я это делаю, – говорю я и заглядываю в его спальню в конце коридора. Отец возлежит на кровати, словно огромная пинап-модель.
– Пап… тут такое дело… я пишу книгу о тебе.
– Ха-ха-ха-ха! – хохочет он, запрокидывая назад свою голову наполовину херувима, наполовину сатира. Его ангелы и демоны явно не стоят у него за плечами. Они сидят у него на голове и обжимаются. – Ха-ха-ха… Я тебя прикончу.
– Ну-ка не смей говорить дочери, что прикончишь ее! – рявкает мать. – Это не педагогично!
– От-це-пись! – парирует он.
– Рабочее название – «Святой папочка», – говорю я, решив что скажу все правду как на духу.
Не то чтобы отец верил, что кто-то может сказать всю правду.
– Подождем, пока «Нью-Йорк Таймс» напишет про нее кучу статей, – злобно говорит он. А затем, снова переключив свое внимание на футбольный матч по телевизору, ревет: – ДАВАЙ, ЭНДИ! – и пинает воздух своей мясистой ножищей. Он обращается ко всем футболистам по именам, словно это его сыновья.
Джейсон в это время редактирует статью о кукурузном поле на своем ноутбуке и слышит весь этот разговор.
– Почему в твоем доме так любят «кучи»? – раздраженно спрашивает он. – Откуда у Локвудов такая риторическая страсть к кучам?
– Ну а ты посмотри, сколько нас, – бормочу я в ответ, щурясь на фигуру моего отца на кровати. – Его это как будто ни капли не тронуло. Если бы моя дочь сказала, что пишет про меня книгу, я бы сначала завизжала, а потом родила ее обратно и отменила секс по всему миру, чтобы ни у кого никогда больше не было детей.
– Просто ты не любишь оказываться в центре внимания, – говорит Джейсон, проследив за моим взглядом своими зелеными и мудрыми глазами. – Твоя воля, ты бы сутки напролет проводила в мантии-невидимке. А вот твой отец…
– МЯЧ ЛОВИ, МЯЧ! – вопит человек, о котором мы говорим, и перекатывается с одного рубенсовского бока на другой.
– Носил бы мантию-супервидимку, – договариваю я.
– Вот именно. Мне кажется, твой отец всю жизнь ждал, когда кто-нибудь напишет о нем книгу. И чтобы там обязательно были подводные лодки.
– Просто не выноси сор из избы, – говорит мама. – Вроде той истории, как он застрелил немецкую овчарку, которая укусила его за голую ногу, когда он вышел пройтись в коротких шортах. Или как я разозлилась на священника, который сказал, что я ужасно отдраила зал, а я в сердцах заявила, что он еще попляшет, когда я ему пипиську отдраю.
– Да тут сплошь одни секреты, куда ни плюнь, – говорю я, в отчаянии от масштабов предстоящей мне задачи. – Все, что когда-либо происходило под этой крышей – страшный секрет. Всякий раз, когда я звоню Мэри, она спрашивает, буду ли я писать о том, как папа чуть не убил ее за то, что она случайно выключила его компьютер ногой. А когда звоню Полу, он спрашивает, буду ли я писать о том, как папа выводил его на задний двор и швырялся в него бейсбольными мячи-ками.
– Что?! – восклицает мама. – Зачем он это сделал?
– Чтобы избавить его от страха перед бейсбольными мячами.
Небо становится черным и бодрящим, как кофе, а воздух наполняется ароматом праздника, поэтому мы уходим на кухню, где я начинаю помешивать лимонно-розмариновый соус для свиной вырезки, которую мы готовим. Я взбиваю масло до однородной шелковистой массы, а Джейсон роется в холодильнике – пытается отыскать там овощи, которые не забраковал бы мой отец.
– Спаржа? – спрашивает он, вытаскивая букет с фиолетовыми стеблями.
– О нет, только не спаржа, он не станет ее есть, она же вызывает импотенцию! – сообщает нам мама.
– Слишком поздно, – торжественно говорит Джейсон, указывая спаржей на портрет с изображением всех пяти детей Локвудов, позирующих перед безупречно зеленой рождественской елкой, на пушистых ветвях которой сверкают десятки, а может и сотни золотых и серебряных игрушек. Мама смотрит на снимок и смеется, отчасти над шуткой, отчасти над абсурдностью того, что с ней приключилось: выскочить замуж в восемнадцать лет, не иметь ни образования, ни работы, ни постоянного места жительства, зато иметь аж пять детей, разбросанных по всей Северной Америке.
– Я сделала свой выбор, – величественно говорит она – иногда на нее такое находит. – А не сделай я его, ты бы все еще была где-то там, – добавляет она, неопределенно указывая на ночное небо. Идеей, которая к ней так и не пришла, неотправленным письмом. Но ангел все же порадовал ее доброй вестью и сообщил, что у нее будет ребенок.
– Мам, а давай серьезно, – говорю я и смотрю на нее, сузив глаза. – Это было странно – когда я вылезла из твоей вагины?
– О нет, – говорит она, неожиданно смягчившимся голосом. – Нет, совершенно не странно.
Она уезжает за несколько дней до Рождества – вихрем прошвырнуться по Среднему Западу и навестить всех своих разлетевшихся птенцов. Она приглашает и нас поехать вместе с ней, но мы отказываемся, вспоминая один весьма печальный Сочельник, когда мы застряли с ней на обледенелом шоссе на целых шесть часов. Джейсон тогда тактично удалился из машины, а потом написал свое имя на сугробе, а мне пришлось змеей ползти через заднее сиденье, откидывать его спинку и доставать из багажника бутылку вина, в то время как моя матушка задавалась всеми возможными вопросами искусства, философии и этики, на которые человечество пока так и не нашло ответа. Это была ее традиция. А если мы отказывались обсуждать с ней эти вопросы, она просто звонила моей сестре Кристине и сорок пять минут разговаривала с ней по громкой связи об эвтаназии в Канаде. За окнами практически невыносимо сверкал день. Каждая веточка и каждая травинка были покрыты льдом. С каменных утесов вдоль дороги свисали сосульки, и куда бы мы ни посмотрели, всюду нас окружали ледяные ножи и кинжалы. Праздничные украшения.
– Пожалуйста, поливайте елку, – наставляет нас мама перед отъездом. – Иначе она засохнет, а именно так начинаются все рождественские пожары. Люди засыпают, уверенные, что все в порядке, а потом плавятся в своих постелях, как леденцы в духовке.
Вскоре после ее отъезда к нам в гости заглядывает семинарист в сопровождении своей черной дорожной сумки и молитвенника, который он называет своей женой. Мы снова собираемся в гостиной и слушаем все трескучие пластинки с рождественскими песнями, которые только можем найти. Запах туалетной воды от «Грей Флэннель» стал его визитной карточкой. Похоже, чем ближе он к принятию сана, тем ужаснее старается пахнуть, словно хочет создать вокруг себя пространство, в которое не осмелится вступить ни одна женщина.
– Священник должен пахнуть отталкивающе, – говорит мне он. – Очень, очень отталкивающе. Хотя ты же знаешь, о каком одеколоне я мечтаю. О том, который носил Папа Пий IX. У него очень тонкий и приятный аромат. Его создали по его секретному рецепту.
– И чем он пахнет?
– Цветами апельсина. ОЧЕНЬ целомудренный запах.
– А как он называется, этот одеколон? – я догадываюсь, каким будет ответ, но хочу, чтобы он сказал это вслух.
– Папоколон.
– Ах, – выдыхаю я с благоговением. Он меня не разочаровал. – Знаешь, у Джейсона очень классная туалетная вода. Пахнет она как потный дровосек, который рубит кедр и одновременно курит трубку. Вот, понюхай.
– Убери! – протестует он, когда я подношу флакон к его лицу. – Может для светского человека это и подходит, но для человека призвания – это слишком чувственно.
«Чувственно» – самое страшное ругательство в его арсенале. Я как-то раз назвала его чувственным человеком, подразумевая, что он любит вкусную еду, музыку, хорошее вино, джаз и волны шелка, струящиеся по телу, так он чуть не разрыдался. И потом еще несколько недель был сам не свой.
– Что ты имела в виду, когда сказала, что я «чувственный человек»? – время от времени беспокойно спрашивал он, когда мы вместе сидели за книгами.
Внизу его ждет посылка – подарок от его отца. Он открывает ее и достает стеклянную банку с травой, своей фотографией, где он в золотых одеждах преклоняет колени у алтаря, и карточкой с надписью «Очистись». Думаю, будет справедливо, если я скажу, что это самый прекрасный подарок, который кто-либо когда-либо получал. Это намного лучше, чем радио с плюшевым котом. Выглядит как поделка, про которую могут написать в журнале для дамочек, сидящих на «валиуме», но меня заверили, что отец семинариста – грубый и односложный человек, который сам построил печь для пиццы на своем заднем дворе.