«Степанушка! Степанушка мой!» — молитвенно, беззвучно шептали её губы.
— Где этот московский лазутчик, что хочет казаков в дурни пошить? — вдруг оборвал свою жгучую речь Разин, обратившись к своим молодцам. — Подать мне ево сюда!
Казаки бросились исполнять приказание атамана. Через несколько минут Сухово-Евдокимова и его товарищей, московских жильцов, ввели в казачий круг.
— Долой шапки! — крикнул Разин. — Здесь вам не кабак!
Оторопелые послы московского царя сняли шапки.
— Ты зачем сюда приехал? — спросил атаман, подступая к Сухово-Евдскимову.
— Я приехал с царскою милостивою грамотою, — отвечал последний.
— Не с грамотою ты приехал, а лазутчиком — за мною подсматривать и про нас узнавать! Так вот же тебе!
И Разин со всего размаху ударил царского посланца по щеке.
— Чево вам от нас нужно? — продолжал атаман. — Али и без нас мало вам с кого кровь высасывать! Мало вам холопей ваших, да крестьян, да оброшников, да ясашных! Мало вам на Москве палат, что на холопских костях сложены! У нас вон нет каменных палат — одни курени да мазанки. Чево ж вам надо? Наших голов? Так нет же! вот тебе грамота!
И он снова ударил посла.
— В воду его! — махнул он бунчуком.
Казаки набросились на несчастного и избили его до полусмерти. Затем потащили к Дону и, ещё живого, бросили с атаманского струга в воду.
— Ну-ка, боярин, полови стерлядей у нас во Дону! У вас на Москве их, слышь, нету, — издевались казаки над своей жертвой.
— Пущай плывёт к туркам — они добрее Москвы!
Искусный пловец тотчас же пошёл ко дну.
— Ишь — только ножкой дрыгнул…
— Постой, атаманы-молодцы! погоди! не топи его! — кричала с берега голытьба.
— Што так, братцы?
— А цветно платье зачем топить? У нас зипунов нету — сымем с боярина цветно платье.
Казаки согласились с доводами голытьбы и тотчас же бросились в другие лодки, чтоб баграми отыскивать утопленника.
Труп скоро был вытащен из воды, не успев ещё окоченеть. Зато тем легче было его раздевать — и его действительно раздели донага.
— Эко зипун завидный! да и рубаха и порты знатные!
— А то на! эко добро да в воду! Жирно будет.
— А сапоги-ту! сафьян рудожелт — загляденье!
— Только чур, братцы; — и зипун, и рубаху, и порты, и онучи, и сапоги — все в дуван! — по жеребью.
— А хрест тельный? и его в дуван?
— Знамо! мы не бусурманы: на нас, чаю, тоже хресты. И обнажённое тело московского посла снова бросили в Дон.
— Чать и ракам надо чем-нибудь кормиться.
— Вестимо…
— А шапка, братцы, боярска иде? — спохватилась голытьба. — Шапки и не видать!
— Да! шапка! шапка! иде шапка? неужто утопили?
— Шапка, должно, в кругу осталась, — там его атаманы били.
Бросились в круг искать шапку.
— Иде боярска шапка? Подавай шапку в дуван! Разин, увидев мечущуюся голытьбу, лукаво улыбнулся.
— Эх, братцы, я вам на Москве таких шапок добуду! — сказал он задорно.
— На Москву, братцы! на Москву — шапок добывать! — закричала голытьба.
— На Москву! За батюшкой Степаном Тимофеевичем — шапки, зипуны добывать! — стонал майдан.
И среди этой бушующей толпы только одни глаза с любовью и тоскою следили за каждым движением народного героя: то были глаза его жены с навернувшимися на ресницы слезами. Но она не смела подойти к нему.
Вечером того же дня флотилия Разина возвращалась в Кагальник. Но это была уже не прежняя маленькая флотилия: почти весь Черкасск ушёл теперь за атаманом, захватив все лодки, какие только были в станице.
С одного струга неслась заунывная песня, и грустная мелодия её далеко разлеталась по воде. Один голос особенно отчётливо выводил:
«Как во городе, во Черкаскием,
У одной-то вдовы было семь сынов,
А восьмая — дочь несчастная.
Возлелеяв-то сестру, все в розбой пошли,
Своей матушке все наказывали:
Не давай-ка без нас сестру в замужье»…
Вечер был тихий и тёплый. Полная луна серебрила и поверхность широко разлившегося Дона, и прибрежные кусты тальника, и развесистые вершины тополей. С луговой стороны неслись по воде трели соловья…
Разин сидел на носу своего струга в глубокой задумчивости: эта песня напомнила ему детство… А теперь? Он грустно покачал головой…
Если б он поднял глаза к нагорному берегу, под которым плыл его струг, то увидел бы силуэт женщины, которая шла за стругом высоким берегом Дона и от времени до времени утирала глаза рукавом.
XXVII. Васька-Ус
Весна и лето настоящего года принесли Алексею Михайловичу много несчастий и огорчений. Тяжёл был для него и предыдущий — 1668 год; но то был год високосный — он и не ожидал от него ничего хорошего.
А теперь так и повалила беда за бедою. В начале марта царица Марья Ильинишна, с которою они прожили душа в душу двадцать лет, умерла от родов[126]. За нею через два дня умерла и новорождённая царевна.
Из Малороссии, с Дона, с Волги — отовсюду неутешительные известия. Малороссию раздирают смуты: там разом борются из-за власти семь гетманов — Многогрешный, Дорошенко, Ханенко, Суховиенко и Юрий Хмельницкий — и кровь льётся рекою.
Разин, после зверского убиения в Черкасске Сухово-Евдокимова, уже двигается с своими полками к Волге.
Вдоль всего среднего Поволжья волнуются татары и другие инородцы, которых поднимают против царских воевод Багай Кочюрентеев да Шелмеско Шевоев.
«А ещё бояре в думе назвали челобитье их непутёвым — и их же батоги бить велено нещадно», — вспоминает Алексей Михайлович свою оплошность, — «оплошка, точно оплошка».
И патриарх Никон, сидя в Ферапонтове в заточении, продолжает гневаться — не шлёт царю прощения…
«Сердитует святейший патриарх, сердитует… И протопоп Аввакум не шлёт с Пустозерска благословения»…
«Ох, быть беде, быть беде!» — сокрушается Алексей Михайлович.
И беда действительно надвигалась.
В начале мая Разин с своими толпищами уже приближался к Волге несколько выше Царицына. Бесконечная панорама этой многоводной реки всегда воодушевляла этого необыкновенного разбойника. Он ехал впереди своего войска на белом коне, которого прислал ему в подарок покойный гетман Брюховецкий.
При виде величественной реки, раскинувшей здесь свои воды по затонам и воложкам почти на необозримое пространство, Разин снял шапку точно перед святыней. Поснимала шапки и ватага его. Разин воскликнул:
— Здравствуй, Волга-матушка, река великая! Жаловала ты нас, сынов твоих допреж сево златом-серебром и всяким добром; чем-то теперь ты нас, Волга-матушка, пожалуешь?
Но в то же мгновенье он как будто вспомнил что-то и как-то загадочно посмотрел на своего есаула: в душе атамана что-то давно назревало против Ивашки Черноярца.
По Волге между тем двигалась его флотилия с пешею голытьбою. Вся Волга, казалось, стонала от песни, которая неслась над водою. Голытьба пела:
«Вниз по матушке по Волге»…[127]
В это время из соседнего оврага показалось несколько всадников. Передний из них на поднятой над головой пике держал какую-то бумагу.
Всадники эти при приближении Разина сошли с коней и поклонились до земли.
— Встаньте! кто вы? — спросил Разин, останавливая коня.
Всадники поднялись с земли. Это были, по-видимому, татары — всех человек пятнадцать. Впереди их были, как казалось, атаман и есаул: один худой и высокий, другой приземистый.
— Кто вы? — повторил Разин.
— Мы синбирские татаровя, мурзишки, батушка Степан Тимофеич: я — мурзишка Багай Кочюрентеев, а он — мурзишка Шелмеско Шевоев, — отвечал высокий татарин. — Мы к тебе, батушка Степан Тимофеич.
— С каким делом?
— С челамбитьям, батушка.
И Багай подал Разину бумагу. Разин передал её есаулу.
— Вычитай, — сказал он.
Ивашка Черноярец развернул бумагу и стал читать: «Славному и преславному атаману вольного войска донского, батюшке Степану Тимофеевичи, бьют челом и плачутся сибирские татаровя, а во всех их место Багай Кочюрентеев сын да Шелмеско Шевоев сын; жалоба нам, батюшка Степан Тимофеевич, на государевых воевод да на подъячих да на служилых людей; били мы, сироты твои, челом великому государю и плакались, что мы-де, сироты его государевы, его государеву пашню пашючи, лошадёнка покупали и животишка свои и достальные истощали, а за его государевою пашнею ходячи, одежонку всю придрали, и женишка и детишка испроели, и нынече, государь, помираем голодною смертию: а одежонка нам, государь, сиротам твоим государевым, купити не на што и нечим, и мы-де, государь, сироты твои государевы, погибаем нужною смертию, волочася с наготы и босоты. И за то челобитье нас, государь, батюшка Степан Тимофеевич, сирот твоих, указано бить батоги нещадно. Атаман государь, смилуйся, пожалуй».
Разин внимательно прослушал всё челобитье, и брови его сурово сдвинулись.
— Так за это челобитье вас и драли? — спросил он.
— За этам челамбитьям, батушка, наш войвод секил нас батогам нещадным, — отвечал смиренно Багай.
— Добро. Я и до вашего воеводы доберусь, — сказал Разин. — А теперь поезжайте домой и ждите меня, да и всем — и в Саратове, и в Самаре, и в Синбирске скажите, чтоб меня ждали! Я приду…
Татары усердно кланялись. В это время по дороге из Царицына ещё показались двое всадников. Разин тотчас узнал их: то были казаки, его лазутчики, которых он предварительно подослал в Царицын, чтоб они заранее предупредили в городе своих единомышленников о скором прибытии атамана с войском. Единомышленники должны были тайно, ночью, отворить городские ворота для незваных гостей.
Разин да и все казаки с удивлением заметили, что у одного из лазутчиков на седле сидел какой-то ребёнок, и казак-лазутчик бережно придерживал его рукой.
— Это что у тебя за проява? — спросил Разин.
— Да вот сам видишь, батюшка Степан Тимофеевич, — калмычонок, — отвечал казак, — девочка сиротка.