Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды — страница 76 из 99

ковного организма. Для отлученного чужды и недействительны уже заслуги и ходатайства святых, молитвы и добрые дела верующих… Он исключительно предоставлен самому себе и, лишенный благодатных средств, всегда присущих Церкви, без опоры и помощи, без защиты и обороны, предан во власть лукавого. Таково по своему свойству наказание отлучения, наказание поистине тяжкое и страшное. Будучи наложено на земле, оно не слагается и на небе; начавшись во времени, оно продолжается вечно».

Но ведь Толстой не признавал таких последствий ни для себя, ни для кого бы то ни было. В его глазах Церковь оставалась земным институтом. В ответе Синоду это хорошо чувствуется: Толстой недоволен не столько «двусмысленностью» «Определения», сколько его «незаконностью», тем, что он не отлучен по всем правилам, а фактически только назван блудным сыном. Он болезненно переживал этот момент одиночества. Одно из его главных возражений: почему Синод «обвиняет одного меня в неверии во все пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди в России разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и брошюрах и книгах…»

Ответ Толстого на «Определение» Синода по-настоящему не прочитан. Это не просто возражение на официальный документ, с которым он согласен или не согласен, но сильное и глубоко личное высказывание о вопросе, который был для него главным, – вопросе о смерти. В отличие от широкой публики, которая просто смеялась над «Определением», рукоплескала Толстому, осыпала букетами его репинский портрет на XXIV передвижной выставке в марте 1901 года, Толстой прекрасно понимал, что́ поставлено на кон в его споре с Церковью. «Мои верования, – писал он в ответе, – я так же мало могу изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от Которого изошел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой – более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».

Эту проблему одиночества чувствовала и Софья Андреевна. Ее не могла обмануть громкая публичная поддержка, оказанная Толстому просвещенным обществом и особенно молодежью. «Несколько дней продолжается у нас в доме какое-то праздничное настроение, – пишет она в дневнике 6 марта 1901 года, находясь с мужем в Москве, – посетителей с утра до вечера – целые толпы…» И здесь же она вспоминает о том, как в день публикации «Определения» 24 февраля Толстой вместе с другом семьи директором московского банка А.Н.Дунаевым шел по Лубянской площади. «Кто-то, увидав Л.Н., сказал: “Вот он, дьявол в образе человека”. Многие оглянулись, узнали Л.Н., и начались крики: “Ура, Л.Н., здравствуйте, Л.Н.! Привет великому человеку! Ура!”» Но супругу писателя это почему-то не радовало. Софья Андреевна, и как мать, и как жена, прекрасно понимала все последствия «Определения», которые будут касаться и ее лично.

Она не была глубоко церковным человеком, но твердо держалась православной веры и вела свою «войну» с мужем. Прежде всего за детей, которые под влиянием отца отпадали от православия. Именно после публикации «Определения» прозвучал первый протест со стороны шестнадцатилетней дочери Толстых Саши, которая вдруг отказалась пойти с матерью ко всенощной в конце Великого Поста, хотя до этого говела. «Я даже заплакала, – пишет Софья Андреевна в дневнике. – Она пошла к отцу советоваться, он сказал ей: “Разумеется, иди и, главное, не огорчай мать”».

Между тем огорчений хватало. 25 декабря 1900 года умер первенец их сына Льва Львовича и его жены шведки Доры. Младенец, которому не было и двух лет, тоже носил имя Лев – Лев Третий, как шутливо называли его. 27 декабря дочь Татьяна родила мертвую девочку, а через месяц уже вторая дочь, Мария, почувствовала, что ее ребенок умер в ней до рождения.

И в это же время начинается новая череда болезней самого Толстого. «Л.Н. болен, то зябнет, то живот болит, уныл и скучен ужасно, – пишет Софья Андреевна 8 января 1901 года. – Умирать ему не хочется, и когда он себе это представит, то видно, что это его ужасно огорчает и пугает». Через несколько дней она опять записывает: «Л.Н. худеет и слабеет нынешний год очень очевидно, это меня сильно огорчает, ничего не хочется делать, всё не важно, не нужно…»

В это время Софья Андреевна не могла не задумываться над тем, по какому обряду будет похоронен ее муж. И здесь мы имеем дело с одним крайне важным обстоятельством.

Широко известно, что Толстой завещал хоронить себя без церковного обряда на том месте, где брат Николенька в детстве спрятал «зеленую палочку». Но не всем известно, что это распоряжение сделано Толстым в самом конце его жизни, уже после синодального «Определения». В 1901 году все еще оставалось в силе его завещание 1895 года, в котором он просил похоронить себя «на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу – как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпеванием (курсив мой. – П.Б.), но как можно подешевле и попроще». А вот в завещании 1908 года Толстой уже прямо настаивает на том, чтобы «никаких не совершали обрядов при закопании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет его в Заказ против оврага».

Это заставляет несколько тоньше взглянуть на знаменитое место из письма С.А.Толстой митрополиту Антонию, которое ставят ей в упрек как образец непонимания того, что такое Церковь: «Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или “непорядочного”, которого я подкуплю большими деньгами для этой цели?» Ответ митрополита супруге писателя был действительно абсолютно верным: «…Я не думаю, чтобы нашелся какой-нибудь, даже непорядочный, священник, который бы решился совершить над графом христианское погребение, а если бы и совершил, то такое погребение над неверующим было бы преступной профанацией священного обряда. Да и зачем творить насилие над мужем Вашим? Ведь, без сомнения, он сам не желает совершения над ним христианского погребения».

Митрополит Антоний был прав во всем, что касалось Церкви и Толстого. Но в этой истории была и третья сторона. Своим завещанием 1895 года Толстой все-таки оставлял семье возможность похоронить его по православному обряду, как хоронили всех его предков и всех его умерших детей. Письмо Иоанникия епископам (о котором Софья Андреевна знала, о чем она пишет в начале письма Антонию) этой возможности семью лишало. «Определение» Синода при всей своей мягкости это положение закрепляло – до покаяния Толстого.

Но Софья Андреевна прекрасно знала упрямый характер супруга. Поэтому, прочитав письмо Антония, она записывает в своем дневнике: «Всё правильно, и всё бездушно».

КРЫМСКИЙ ЭКЗАМЕН

Есть что-то глубоко символическое в том, что после отлучения от Церкви Толстого его взгляды были подвергнуты самому суровому из возможных экзаменов. Летом 1901 года ввиду ухудшающегося здоровья он вместе с семьей переезжает в Крым, в Гаспру, на виллу, предоставленную поклонницей писателя графиней Паниной. Однако этот переезд не улучшил состояние Толстого.

26 января 1902 года Софья Андреевна записывает в дневнике: «Мой Лёвочка умирает…»

Дневник Софьи Андреевны зимы и весны 1902 года представляет собой хронику несостоявшейся смерти Толстого, которая ничуть не меньше важна для понимания его мировоззрения, чем хроника ухода из Ясной Поляны и смерти в Астапове в 1910 году. Зимой 1902 года бывали дни, когда Толстой и его семья были почти полностью уверены, что он умирает.

Оставался ли он стойким в своих взглядах на Бога и церковь вот в эти последние дни?

По-видимому – да. Во всяком случае, в дневнике Софьи Андреевны, заинтересованной в возвращении мужа в лоно православия, – хотя бы формально, хотя бы «на всякий случай», хотя бы ради ее спокойствия, поскольку она, в отличие от Черткова, отнюдь не мечтала, чтобы ее муж ушел из жизни религиозным диссидентом, – мы не находим ни одного свидетельства его серьезных колебаний в этом ключевом вопросе.

Впрочем, иногда, заговариваясь, Толстой говорил загадочные слова: «ошибся», «не поняли», но едва приходил в сознание, как начинал править свои статьи «О веротерпимости» и «Что такое религия и в чем сущность ее?».

Толстой «умирал» тяжело. Между физическими муками (со спазмами, с задыханиями, с перебоями сердца, с инъекциями то морфия, то камфары) он испытывал то, что называется смертной тоской. «Он не жалуется никогда, но тоскует и мечется ужасно», – пишет Софья Андреевна. Он потерял чувство времени. В бреду ему привиделся горящий Севастополь.

Однако дневниковые записи Толстого не оставляют никакого сомнения, что в Крыму он «умирал» как Сократ, для которого истина важнее иллюзии. «Ценность старческой мудрости возвышается, как брильянты, каратами: самое важное на самом конце, перед смертью. Надо дорожить ими, выражать и давать на пользу людям».

Вот что диктовал в дневник «умирающий» Толстой: «Говорят: будущая жизнь. Если человек верит в Бога и закон Его, то он верит и в то, что он живет в мире по Его закону. А если так, то и смерть происходит по тому же закону и есть только возвращение к Нему».

«Ничто духовное не приобретается духовным путем: ни религиозность, ни любовь, ничто. Духовное всё творится матерьяльной жизнью, в пространстве и времени. Духовное творится делом».

Мысли о загробной жизни постоянно тревожили его: «Если эта жизнь благо, то и всякая другая тоже. И наоборот… И потому, чтобы не бояться смерти, нужно уметь видеть только благо этой жизни».