амого необходимого, возгордился своим умением писать о светских делах и суетах и задумал испытать себя в писательстве о Божеских делах, в которых ничего не видит и не понимает, как сущий слепец, и написал столько нелепого и безумного, что раньше его никому и в голову не приходила такая нелепость… Держи бы он эту нелепицу про себя и не омрачай, не морочь ею других, так нет – надо было всему свету показать свой выживший ум или свое безумство и свою гордыню».
Если не замечать корявый слог – неизбежное следствие прямого переноса устного слова в печатное, то надо признать, что основной тезис обвинения от отца Иоанна разделяли и разделяют все противники позднего Толстого. Это «гордыня» и «соблазн малых сих».
Но дальше «полемика» отца Иоанна выходит на неожиданный уровень: «Утаил, совершенно утаил Господь Свою Божественную премудрость от этого безумца, гордого и предерзкого человека, как недостойного знать ее и воспользоваться ею для своего спасения, – и оставляет его в глубочайшей тьме среди дневного света, среди светлейшего сияния истины Божией в Церкви святой. Граф в своей Ясной Поляне окружен непроницаемой тьмой. Да будет ему Судья праведный Господь. Бог поругаем не бывает… и этот еретик новый до дна выпьет сам чашу яда, которую он приготовил себе и другим».
Самое поразительное, что эта картина повторяет начало «Исповеди» Толстого, где он как раз и пишет о том, как в зените своей жизни, имея все блага и преимущества богатого помещика и знаменитого писателя, вдруг очнулся в своей Ясной Поляне во тьме духовной, потеряв смысл жизни. Он сравнивает свое состояние с путником из восточной притчи, который среди белого дня оказался в глубоком колодце, держась за ветку, растущую из стены. Ветку подтачивают две мыши, белая и черная (день и ночь), а внизу – дракон с разинутой пастью (смерть). Толстой задается тем же вопросом, который, уже в качестве утверждения, звучит в «проповеди» Иоанна Кронштадтского: почему Бог утаил от него духовный свет? И что же Толстой делает в первую очередь? Идет в церковь!
И только не найдя в Церкви света истины, он начинает искать ее своим разумом, предполагая и даже твердо веруя, что недаром наделил Бог его этим разумом. Пусть он – выпавший из гнезда птенец, но где-то же есть породившая его мать… И это – Сам Бог.
«О, если бы этот слепец яснополянский прозрел! – восклицает дальше Иоанн Кронштадтский. – Но для этого нужна простота веры, подобная вере иерихонского слепца. А допустит ли гордость графа до этой святой простоты?»
Но ведь и этим вопросом задавался Толстой в «Исповеди»: как ему быть, если нет в нем наивной веры простых мужиков, которой он даже «завидовал»?
Мы не знаем, читал ли Иоанн Кронштадтский «Исповедь» Толстого, как не знаем, читал ли он «Войну и мир» и «Анну Каренину». Все его признания художественного таланта Толстого были в общем-то весьма ритуальными и формальными, как, увы, ритуальны и формальны почти все подобные реверансы церковных оппонентов Толстого, которые не преминут поклониться его художественному гению, прежде чем начать обличение. Получается довольно странная картина: Господь наградил человека невероятным художественным гением, но скрыл от него духовный свет, сделал его «слепцом», который при этом поразительным образом видит насквозь людей, постигает их мысли и чувства, выражая это в выдающихся художественных творениях. Как это может быть?!
«И то правда, что Толстой – колосс, – пишет Иоанн Кронштадтский в одной из статей против «колосса», – но в своей сфере, в области литературы романтической и драматической, а в области религиозной он настоящий пигмей, ничего не смыслящий». На основании этих слов вряд ли можно согласиться с Филиппом Ильяшенко, что «отец Иоанн чтил Толстого как большого писателя». Конечно, не чтил, а всего лишь признавал, что где-то там, в области какой-то «романтической» литературы у Толстого есть какие-то особые заслуги, но всё это сущая ерунда для сферы религиозной. Весьма чувствительный к духовной трагедии Толстого, Иоанн Кронштадтский, по-видимому, был совершенно равнодушен к его художественным исканиям. Да это и неудивительно. Отец Иоанн почти не читал художественной литературы, имел самые приблизительные о ней представления и мог, например, всерьез пообещать Константину Фофанову, который лично ему понравился, славу Пушкина.
Иоанна Кронштадтского мало волнует, что Толстой – большой писатель. Но что его действительно сильно задевает, так то, что Толстой – граф! Почти во всех выступлениях отца Иоанна против Толстого звучит этот акцент: граф! граф!
В глазах отца Иоанна Толстой – самый дерзкий из среды «образованных» людей, которые смеются над невежеством простого народа, находящего в Церкви не только утешение, но и образование, и просвещение.
Отца Иоанна всерьез волнует то, что религиозное просвещение в России объективно отстает от просвещения светского, проигрывает ему, несмотря на все старания Церкви. «Ныне, с развитием светской письменности или литературы и крайнего умножения книг по разным житейским, мирским предметам и периодических или ежедневных журналов и летучих листков, слово Божие отошло на задний план и читается и слушается почти только в церквах да разве в некоторых благочестивых домах, несмотря на то что слово Божие печатается в сотнях тысяч экземпляров по самой дешевой цене…» – возмущается он.
Но ведь это возмущало и Толстого! Толстой также считал, что современное просвещение развивается уродливо: уделяется слишком большое внимание «специальным» предметам, но не затрагивается главное – вопросы о Боге и о вере.
В сущности, они были единомышленниками во многом. Толстой тоже не придавал большого значения художественной литературе и даже стыдился того, что написал «Войну и мир» и «Анну Каренину». Он смеялся над гордостью ученых, которые всю свою жизнь занимаются проблемой размножения инфузорий и папоротников, приходя к выводу, что они размножаются так же, как и люди. Он был категорическим антидарвинистом. Он тоже считал, что «единое есть на потребу», и это «единое» – Дух Божий.
Надежда Киценко в своей книге точно указывает на тот факт, что отец Иоанн в дневнике 1867 года «предвосхитил “Крейцерову сонату” Толстого, обвинив музыку, которая возбуждает мирские мысли и страсти, вместо того чтобы умиротворять, очищать и укреплять душу в благодати Божией». Она же обращает внимание на неожиданные параллели между высказываниями отца Иоанна о семье с произведениями Толстого «Семейное счастье» и «Анна Каренина» и совершенно справедливо замечает: «Некоторые выдержки из дневника отца Иоанна словно взяты со страниц “Что такое искусство?” и “Крейцеровой сонаты”; взгляды позднего Толстого почти совпадают с пастырскими».
И даже социальный комплекс отца Иоанна имел своим зеркальным отражением социальный комплекс Толстого. Все язвительные стрелы священника в сторону «графа» летели хотя и в цель, но самым безжалостным и бессмысленным образом, потому что этот вопрос не в меньшей степени терзал и Льва Николаевича. Сам того не понимая, Кронштадтский добивал и без того раненного этой проблемой человека. «Именующие себя писателями, учеными, передовыми людьми, даже некоторые из бояр во главе с боярином Львом Толстым, праведно отлученным от Церкви, – по слову Апостола – анафема да будет». Вот уж в чем нельзя было упрекнуть Толстого, так это в том, что он во главе «бояр»!
«Новый Юлиан», «новый Арий», «Лев рыкающий», «распинатель Христа», «богоотступник», «барская спесь», «злонамеренный лжец», «дьявольская злоба», «кумир гнилой», «змий лукавый», «льстивая лиса», «смеется над званием православного крестьянина, в насмешку копируя его». Просто – «свинья»…
Непостижимо, но все эти слова произнесены и даже напечатаны священником, который на протяжении всей жизни, по сути, не осудил ни одного человека, который отказался в суде свидетельствовать против своего прямого гонителя. Как это могло случиться? Что это было? Какое-то умопомрачение? Безумие?
Ценой их спора была ЦЕРКОВЬ. И это была такая «цена вопроса», когда Кронштадтский понимал: или он, или Толстой! Если возможен Толстой, то невозможен Кронштадтский. Если прав Кронштадтский (всей своей жизнью, отданной Церкви), Толстой – невозможен. Бог не должен терпеть его на земле. А если Бог терпит его на земле, значит, что-то нарушилось в общении неба и земли. Обратим внимание, как часто в «проповеди» Кронштадтского против Толстого вдруг врываются слова молитвы, обращенной то к святым угодникам, то к самому Христу с отчаянной просьбой, чтобы с неба прозвучал какой-то ответ Толстому:
«Святителю отче Николае, приди от высоты небесной и явлением твоим страшным обличи сего безумца, дерзающего не в сердце только своем, а явно и громко проповедовать, якобы Христос не есть Бог. Приди к нам с высоты небесной и обличи нынешних отступников – нас они слушать не хотят, да и самого Евангелия и Церкви Христовой, – они поставили сами себя выше самого Христа и Церкви».
Невозможно представить, но это опубликовано в 1902 году, когда Толстой смертельно болен, и за его состоянием, затаив дыхание, следит вся образованная Россия. Когда митрополит Антоний (Вадковский) пишет исполненное смирения письмо к Софье Андреевне в надежде, что она, земная женщина, сможет уговорить мужа примириться с Церковью.
Но для Иоанна Кронштадтского было невозможно никакое примирение Церкви с Толстым, как и Толстого с Церковью.
Спустя три года он снова обращается к небесам: «О, Христе Боже, доколе Лев Толстой будет ругаться над Тобою и Церковью Твоею? Доколе будет соблазнять Россию и Европу? Опять он пишет хулы на Церковь и служителей ее, опять клевещет на нас по всему миру! – Покажи, наконец, Владыко, всему миру адскую злобу его! Буди! Им увлечено в прелесть и пагубу пол-света!.. О, предтеча антихриста!»
А это было напечатано, когда уже сам отец Иоанн смертельно заболел (по некоторым свидетельствам – после тяжких увечий, нанесенных ему неизвестными фанатиками, заманившими его на квартиру в Петербурге и отбившими ему внутренние органы, порезавшими ему ножом область паха). Он не мог служить в церкви, таял на глазах. И с ним случилось то же чудо, что и с Толстым в 1901–1902 годах, – он выздоровел. Но не оправился до самой смерти…