Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды — страница 94 из 99

сятские. Ворота полуоткрыты, и вход беспрепятственный для всех. Моя мать пошла в церковь, а я в сад и сел около пруда.

Церковь была полна народа, и моя мать просила знакомого станового ее провести. Он вошел в церковь и громко возгласил: «Расступитесь! княгиня идет!» Расступились, а священник продолжал службу. Когда кончалась обедня и стали подходить под благословение, то до меня стали доноситься возгласы: «Гони сих в шею! Куда лезете, черти?» И т. п. После этого всех выпроводили за ворота, и ворота заперли.

Я пошел туда, где священник Иоанн должен был пить чай. Много господ, знакомых Калугиных, его ждали. Когда он пришел, моя мать что-то ему сказала, и он направился ко мне. На нем был белый подрясник (мне почему-то этот подрясник весь день казался кителем), соломенная шляпа, движения быстрые, руки часто в боки берет; первые слова его были: «Ну, здравствуй, сын мой». Тон пренебрежительный, начальнически-насмешливый. Мне не понравилось, но я подумал: это он так сильно верует, что ему дико, что я в церковь не пошел. Потом похлопал рукой по голове и руку дает. Я ее пожал. Скулы у него чуть-чуть покраснели. Спросил, есть ли дети. Сколько сыну времени, крещен ли? (Всё это он знал раньше и сказал моей матери, чтобы я приехал, а то бы я не поехал или поехал бы отдельно.) Я говорю: «Нет». Он говорит: «Почему?» Я говорю, видя, что он сердится и правую руку в бок вставил, что мне кажется, что лучше об этом не говорить, что чай его ждет и что вряд ли ему интересны мои причины. Он смягчился, показывает мне Евангелие и говорит: «Веруете в это?» Я говорю: «Верю». – «А в Церковь верите?» – «Нет, – говорю, – не верю». Покраснел, и злость в глазах появилась. «Это, – говорит, – гордость, мракобесие» и т. д. Я вижу, что лучше не говорить ничего, и опять напоминаю о чае и о всех, нас окружающих, которые его ждут. Он настаивает: «Крестите, Иоанн крестил». Я говорю: «Как же Иоанн крестил, когда Иисус не был еще распят, и слова этого не было?» Он говорит: «Ну, обмывал. Иисус всех крестил». Я спрашиваю: «Как?» Он говорит: «Водой». Я спрашиваю: «Какой? Ведь вода разная бывает. Есть вода, что в реках и колодцах, и есть та, которую Иисус обещал дать самарянке; так какой же крестил?» Он разразился целым потоком слов в обличение моего невежества, гордости, мракобесия и закончил так: «С вами говорить нельзя; я прекращаю с вами разговор». Подошел к стулу, с шумом его повернул и сел.

Все на меня стали смотреть с ужасом. Мне было грустно, и во всё время разговора такое чувство, что лежачего не бьют. Мне как-то показалось, что этот человек на песке стоит, что у него нет своего цельного чувства, и мне жалко его было, когда я заметил, что он текстами хочет мне что-то доказать. Потом целый день я старался никому не мешать и больше около пруда сидел.

Стали подходить под благословение. (Это вторично. Некоторые 4 раза подходили и хвастались этим.) Священник стал за забором, около него молодой Калугин с ящиком. Вдоль забора, с другой стороны, между забором и цепью сельской полиции шли гуськом православные. Священник давал целовать наперстный крест, а правую руку клал на голову. Если болящий, то кругом его потрогает: и по голове, и по лицу, и по плечу похлопает. Некоторые просили денег, и он иным давал, другим отказывал, иным сам давал.

И вот случилось следующее: подходит женщина, хохлушка, немолодая. Одета не бедно, а серо (как вы говорите). Он ее спрашивает: «Ты бедная?» Она не поняла и говорит: «Что?» Он снова повторяет: «Бедная ты?» Она и говорит: «А Бог его святой зная, чи бедна я, чи ни!» Это было так сказано, что мне показалось, что правду она говорит, что она не приготовилась к ответу и не ждала вопроса, а действительно никогда не думала о том, бедна ли она или богата. Тем, что имела, довольствовалась, другим не завидовала. Когда священник дал ей денег, это меня неприятно поразило. Мне казалось, что этого не следовало делать, и досадно было, что эти простые и искренние слова не встретили в нем отклика.

Около священника стоял урядник, который то и дело возглашал: «Куда лезешь, скотина! Сотский, дай ему в шею» и т. д. А священник продолжал благословлять и хлопать рукой по голове и по лицу. После этого служили в доме молебен, я опять пошел к пруду. Дикие утки по нем плавали.

Потом стали обедать, и я сел. Во время обеда громко, на весь стол говорилось о том, что в час под благословение проходит 1 000 человек, что железная дорога продала 48 тысяч билетов до той станции, где жил Иоанн (фамилии его не знаю), что в сутки он раздавал по 600 рублей, что из Сум приехало 20 фаэтонов, что в Сумах извозчиков не осталось, что в один конец извозчики берут 10 руб. – «Не 10, а 15», – заявляет, вставая с своего места, какой-то священник (я подумал: наверно, местный, – и угадал), и т. д., и т. д. Священник Иоанн сидит около хозяйки, ест и молчит. Мне было очень сиротливо, и я чувствовал себя как-то виноватым, что я мешаю всем этим людям. Но под конец разговорился с соседями, а после обеда с некоторыми другими.

Моя мать мне говорила, что священник после чаю пошел в свою комнату и читал Евангелье, те места, которые относились до нашего разговора. Позвал одного из гостей и доказал ему, что я неправ и заблуждаюсь, а он прав и поступает по Евангелию. Этот гость ей это и сообщил. Потом мы уехали.

Об отношении к священнику всех, которых я видел, вот что скажу. Большинство приехали из любопытства. Больные – наслышавшись о чудесах, но многие – большинство – с мыслью: отчего не попробовать – вреда не будет, а польза может быть. Есть и скептики. Сегодня приходил ко мне мужик соседнего села спросить, везти ли ему сына в Николаевку. Видел отставного старика солдата – лицо такое же, как было у него, когда подходил к начальству с рапортом. Смотря на господ, слыша их разговоры о том, как им помог и нравственно, и физически священник Иоанн, мне в голову пришло, что это похоже на то, как если бы человек с зажмуренными глазами висел бы на ветке, боясь ее выпустить, чтобы не провалиться. Спорить против того, что ветка не поддерживает – нельзя, но посоветовать открыть глаза и стать на землю, которую он увидит у себя сейчас под ногами – можно. Я не умел это сделать, но понимал, что это возможно, т. е. убедить открыть глаза. Вы в Москве говорили мне про это (про висящего человека). Всё, что я вчера видел и слышал, служит отличной иллюстрацией к тому, о чем мы говорили с вами в Ясной. О соблазне славы людской. И мне казалось, что слава людская только так и может выражаться, – изменение только в мелочах обстановки, но не в сути. И мне казалось, что то, что я видел в Николаевке – неизбежно сопутствует всякой славе людской. Где слава людская – там неизбежен и компромисс. Благословение и проклятие – милостыня и отнятие, признавание человека братом и заушение человека.

Только что приходило несколько человек расспрашивать про свящ. Иоанна. Я рассказал им то, что было там, т. е. что вам пишу.

Подумал, что, может быть, вы видели этого священника, и тогда вам совсем не интересно мое письмо…

Д.Хилков.

1. VIII. 90 года

P.S. Только что приходила к жене знакомая крестьянка и рассказала следующее: на селе говорят, что в Николаевке теперь замечательный доктор, который вылечивает хромых, слепых и параличом разбитых. Одевается как священник, и зовут его поп. Попал он в Николаевку следующим образом: ночной сторож услыхал крик под землей. Подошел и слышит – кто-то кричит: откопайте меня, откопайте. Сторож взял заступ и откопал. Он, т. е. поп, ничего не ест и постоянно сидит в церкви, там и спит. Услыхав это, многие повезли в Николаевку своих больных.

Д.Х.

М.А.НОВОСЕЛОВ ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ГРАФУ Л.Н.ТОЛСТОМУ

С того времени, как мы разошлись с Вами, Лев Николаевич, т. е. с тех пор, как я стал православным, а этому есть уже лет 8–9, я ни разу не разговаривал с Вами о том, что так важно для нас обоих. Иногда меня очень тянуло написать Вам, но краткое размышление приводило меня к сознанию, что делать этого не нужно, что из этого никакого толку не выйдет ни для Вас, ни для меня. Теперь я берусь за перо под впечатлением только что прочитанного мною Вашего ответа на постановление Синода от 20–22 февраля. Ничего нового для себя я не встретил в Вашем ответе, тем не менее почувствовалась потребность сказать Вам несколько слов по поводу этой свежей Вашей исповеди.

Мне, как бывшему Вашему единомышленнику, интересны главным образом те основные моменты христианского учения, на которых держится, с которыми связано наше теперешнее разногласие. На них я и хотел бы остановиться несколько подробнее, мимоходом лишь ответив на прочие (и даже не на все) пункты Вашего писания.

Другие, может быть, откликнутся на Ваше обвинение в неканоничности опубликованного синодального постановления… Я, со своей стороны, понимаю его как констатирование уже совершившегося факта Вашего отпадения от Церкви, о каковом отпадении Синод и объявляет чадам Церкви, чтобы предостеречь их относительно Вашего учения. Думаю, что оно имело в виду и Вас, надеясь вызвать Вас на серьезный пересмотр Ваших взглядов на христианство… Побуждало Синод к этому акту, нужно полагать, и желание открыто и во всеуслышание заявить об основных истинах веры христианской в то время, когда в обществе существует так много до противоположности несходных воззрений на сущность Христова учения.

Вы называете это постановление произвольным, потому что оно обвиняет Вас одного в том, в чем подлежат обвинению многие. Отчасти Вы правы, но только отчасти, потому что никто из той интеллигенции, на которую Вы указываете, не вступал в такую вражду с Церковью и ее учением, как Вы. Непризнавание чего-либо, даже отрицание – это не то, что ожесточенная борьба, да еще неразборчивая в средствах. В объяснение и оправдание последнего замечания приведу Вам слова человека, в терпимости и высокой порядочности которого Вы едва ли осмелитесь сомневаться. Когда я зимою 1900 года спросил покойного Владимира Сергеевича Соловьева, почему он, умышленно избегавший раньше полемики с Вами, выступил так энергично против Вас в своих «Трех разговорах под пальмами», он отвечал: «Меня возмутили кощунства “Воскресения”».