— Когда ты в последний раз видел солнце? Месяц назад? Дождь если не льет, то ссыт, если не ссыт — то моросит. Ни ночи, ни дня, один только долбаный полумрак. Люди с ума сходят, и случаются чудеса.
— Чудеса?
— Угу. Взять, хотя бы, этот странный дом рядом.
— Святой Вроцлав?
— Это чего, так называют эту хибару?
— Ты разговариваешь, словно какой-нибудь мужик.
Малгося прижала Михала к себе.
— Я боюсь этого места. Люди там исчезают. — Она крепко-крепко обняла парня, тот чувствовал запах девичьего пота. — Я даже рядом пройти не могу. Эти черные стены. Этот крик. Он оттуда доносился.
Михал кивнул в знак того, что понимает. На самом деле ничего он не понимал. Дождь ослаб, и теперь четко была видна тень Святого Вроцлава над их домом, до самой улицы Ксёндза Боньчика.
— Иногда мне снится, будто бы то место зовет меня, но я не иду, — быстро говорила Малгося. — В том сне я лежу в своей кровати, с натянутым на голову одеялом, словно маленький ребенок, перепуганный живущими в шкафу чудищами. А потом, когда уже открываю глаза, я вижу, что Святой Вроцлав разросся. Моя комната сделалась черной, а потом я гляжу на свои руки, и… они тоже почернели. Я просыпаюсь, но на самом деле и не знаю, проснулась я или нет.
— После экзаменов на аттестат мы на парочку дней выедем, — пообещал Михал, — к солнышку. В Юру.
Я прерываю написание — или как еще назвать ту странную деятельность, которой я заполняю свое зачуханное «сейчас» — потому что птица чувствует себя лучше. Невероятно, ведь я его уже чуть ли не оплакал. Опухоль постепенно сходит с крыла, глаза у моего создания вновь живые, так что я взялся за работу, чтобы реорганизовать всю свою тюрьму: выкопал две неглубокие ямы, одну выложил листьями и клочьями рубашки, во вторую же налил воды, так что та находится на расстоянии вытянутого клювика. Я укрываю птицу, защищаю от холода, а она все равно выползает из этого своего гнездышка и прижимается к моей шее. Тельце у нее теплое, а вот крыло — нет.
Если бы я мог читать — то есть, если бы вся эта несчастная история лежала передо мной записанная — то наверняка бы сориентировался, что приближаюсь к первому весьма серьезному повороту сюжета. Вскоре произойдет нечто страшное, и даже паломное[55], ведь нет ни одного рассказа, который, так или иначе, не был связан с Ченстоховой. И в то же самое время я боюсь, что где-то прокралась ошибка, что никакой это не рассказ, а так — всего лишь пара событий. Но, утешаю я сам себя, жизнь — она намного проще, чем в книжках, и если бы рассказ оказался иным, вы именно сейчас поняли бы, что я вас обманываю. А я ведь обманываю, потому что рассказ протекает сквозь меня; тело больное, зато история здоровая, и я сам убегаю в нее, чтобы не думать о том, что я обязан сделать.
Я умею затонуть в рассказе, словно в мутной воде; она душит меня и отбирает сознание; я теряю весь мир и самого себя, думаю, что при наличии хотя бы крохи доброй воли можно назвать это приспособлением к одиночеству. Томаш тоже обладал подобным свойством, но использовал его исключительно для воспроизведения. Он углублялся в чтение настолько сильно, что за спиной его можно было бы расстреливать марсельских повстанцев. А он не услышал бы. Михал же был мастером бессознательности. Он умел так лавировать среди наркотических средств, что становился чистым переживанием, направленным вовнутрь, мир съеживался до размеров грязи под ногтем. Зато Малгосе, любимой моей Малгосе было лучше, чем кому-либо из нас. Она забывала.
Представьте себе, будто бы мозг — это громадное количество упаковок, кружащих в громадном складе памяти; у некоторых из них острые края или самые настоящие лезвия. Они то и рубят мясо у тебя в голове. Но вот некоторые, как дражайшая моя Малгося, умеют эти лезвия затупить, а упаковки запихнуть куда-нибудь глубоко-глубоко, куда не доходит свет. Каким образом — не знаю, но уже двумя днями позднее, она уже не думала о Святом Вроцлаве, о потопе в квартире и о крике над городом. Последняя неделя занятий доходила конца, затмевая все ужасы мира: отца, Святой Вроцлав и даже сдачу экзаменов на аттестат зрелости через четыре недели.
В тот день — а уже началась первая неделя апреля — дождь почти что и не шел, правда, солнце все еще было затянуто тучами. Малгося с Михалом шли сквозь забитый людьми Вроцлав. Горожане высыпали на улицу, как будто бы спеша на работу, но на самом деле в надежде, что сегодня наконец-то распогодится.
Поначалу они пошатались по городу, по всему Рынку и прилегающим улицам, до самой Доминиканской Галереи, рядом с которой они присели на автобусной остановке. Сидели они «верхом» на лавочке, соединившись коленями и губами, между ними лежала пачка сигарет и пакет сока.
Михал разболтался. В присутствии Малгоси он усилил свой единственный талант, то есть способность к живописной передаче всяческих идиотизмов. Сейчас он вел рассказ о тех фильмах, которые когда-то смотрел, о том, что один ловкач сделал другому такому же года три назад и как потом они выпивали до самого рассвета. Точно так же, как и Михал с каждым днем излагал свои бредни все красивее, так и Малгося развивалась в качестве слушательницы.
Перед ними проезжал автобус, девушка внезапно напряглась, повернула голову и чуть не свалилась под лавку.
— Блядь, блядь, блядь!.. — только и повторяла она. Михал не знал, что делать, ему казалось, что Малгося просто его подкалывает, но та пригнула парня к земле. Шепнула: — Не гляди, не гляди. — Тот не послушал, высматривая, что могло в такой степени перепугать его спутницу.
На первый взгляд — ничего необычного. Михал видел здание Доминиканской Галереи из бронзы и блестящего стекла, серого человечка с распростертыми руками под зданием («один из тех психов, у которых погода чего-то там переключила в мозгах»), вблизи же, по широкой улице непрерывно тащились автомобили. Большая часть — «опели» и «форды», привезенные из Германии или скупленные от обанкротившихся фирм; «малыш»[56], «мерин»[57] и экскурсионный автобус. Это от него Малгося пыталась укрыться, и только через пару секунд до Михала дошло: почему.
Из-за автобусных окон на них пялилось десятка два чертовски любопытных пар глаз. Класс Малгоси отправлялся в Ченстохову, чтобы там просить Деву Марию совершить чудо сдачи экзаменов на аттестат зрелости.
— Говорю же тебе: никаких проблем нет.
— Я…
— Расслабься. Или ты меня стыдишься?
— Не выступай, словно придурок.
Они сидели в пивной «Под Зеленым Петухом»[58] на Театральной, где были прелестные официантки, пиво за шесть злотых и достаточно затемненных местечек, чтобы скрыть собственные печали.
— Да ничего же все это не значит, — вновь начал мусолить тему Михал, — ну, видели, так и что? На десятилетнюю встречу выпускников тоже без меня пойдешь, так?
Девушка закашлялась от смеха. В Михале, как мне кажется это было мудрой чертой: любовь можно узнать и по способности развеселить, тем более, если ничего смешного уже нечего и сказать.
— А вот и не пойду, — в конце концов ответила Малгося, — все они гады. Никогда не могла предположить, что в одном классе может быть такая концентрация блядства.
— И что с того?
— Ничего. Только я предпочитаю, чтобы плохие люди знали о хороших как можно меньше.
Адам мог разговаривать только с ней. Он не совсем был уверен в том, что это настоящая беседа, он лишь раскрывал рот, а что-то говорило от его имени.
— Как ты считаешь, а что находится по той стороне? — спрашивала она.
— Даже представить не могу. Вот думаю, думаю, а так по-настоящему и не знаю. Я только видел сжигающий все и вся огонь.
— Огонь?
— Да, огонь.
Эва Хартман сражалась сама с собой; она инстинктивно прикрывалась одеялом, чтобы спрятать собственное тело. Через какое-то время она сориентировалась и одеяло чуточку сдвинула, а потом и полностью. Но рука тут же стремилась к низу, к пододеяльнику, чтобы закрыться снова. До девушки дошло, что не только Адам обращается к ней иначе, чем к другим. Она и сама изменилась. У нее остались только простейшие слова.
— И что с нами будет?
— Мы спасемся. Если только нам удастся добраться до Святого Вроцлава.
Эва погладила Адама по лицу.
— Тогда почему бы нам не отправиться уже сейчас?
— Я обязан спасти столько людей, сколько смогу.
— Зачем? Разве не будет лучше, чтобы они пропали? Чего хорошего они для тебя сделали?
Адам оперся на руках. Плечи и предплечья у него были странными: совершенно без мышц.
— Не знаю, — признался он. — Так мне было сказано.
Иначе он не мог, тут я знаю лучше других. Эва собирала мысли Адама в слова, как будто бы вкладывала руки в его голову и наводила там порядок.
— Ну подумай только, что тут говорить, — теперь она крепко обняла парня, ее рука была толщиной с его шею, — это место только для нас двоих. — Весь массив, черный и тихий; мы могли бы там жить. Адам, зачем сражаться, мучиться; ты только представь — Святой Вроцлав для нас одних. А они пускай посдыхают! Все! — стиснула Эва кулак. — Никто не заслужил! Никто! Они же тебя предадут! И при первой же возможности продадут.
— У меня есть монета.
— Монета… Адам, ты только подумай, подумай, — Эва не верила собственным словам, хотя они и казались ей красивыми. — А что если Бог создал Святой Вроцлав только лишь для нас двоих?
— Монета, — ответил ей Адам.
— Зачем ты все это делаешь?
Парень не отвечал. Съежился в себе самом. Проблема охватила его и начала открывать, глубоко под кожей, слово за словом, событие за событием, пока он не начал говорить уже от себя: Адам рассказывал Эве о Святом Вроцлаве, месте вне времени, которое будет существовать даже тогда, когда выгорит последняя звезда; о тепле внутри черных стен, о громадных пространствах, до которых докопались обитатели Святого Вроцлава. Там, говорил он, имеются гигантские залы, заполненные цветами, что растут на могилах; там имеется маленькое солнце, и дуют морские ветры; ты заходишь и сбрасываешь с себя страдание, а ты можешь лишь глянуть, как оно трепещет за тобой словно хвост ящерицы. Там нет ни дня, ни ночи — только вечный рассвет.