Богу попущающу за грехы наша становится выражением сознания остро переживаемой реальности, ситуации «над обрывом». Спасительная сила такого сознания и такого переживания — в признании своей вины, добровольном и свободном, хотя и происходящем в крайней ситуации, а это уже и составляет содержание акта раскаяния, очищения. Народ, каждый человек ставит себя в то положение, когда искупление грехов, строго говоря, важнее победы над Мамаем как таковой, хотя, конечно, такая победа и есть шаг к искуплению. В такой ситуации главное именно это. И то, что потом победа приобретает самодостаточное и исключительное значение, а о грехах предпочитают не вспоминать, чтобы не испортить обедню, не отменяет значение признания собственной вины. И чем переживание ее острее и глубже, тем более высокая цель ставится перед собой. И цель эта — нравственная, хотя и достигается она в борьбе, насилием, через кровь — свою и чужую. Это и есть плата «за грехы наша», страшное искупление. Предчувствие страшного — и внешнего (Мамай), и внутреннего (жертвы, неизбежные при таком искуплении) — объединяет людей «въ страсе велице», утесняющем их, но и требующем, если эти люди достойны Лучшей участи, преодоления его. Преодолевается же он и собранной воедино народной волей, и ратным подвигом, и молитвами — как всего народа, так и святых угодников. Народ и его возглавители, духовные и мирские, делают ставку не только и не столько на победу (она — еще бабушка надвое сказала): цена делаемого выбора — смерть, та трагедия, которая потрясает больше и стоит дороже, нежели радость победы. В таком контексте и должно рассматриваться поведение Сергия при нашествии Мамая и во время битвы.
После экспозиции, имеющей общий характер, — переход к конкретному эпизоду посещения «великодръжавным […], достохвалнымъ и победоноснымъ, великимъ» Димитрием Сергия. Князь пришел к нему, яко же велию веру имеа къ старцу, въпросити его, аще повелитъ ему противу безбожных изыти: ведяше бо мужа добродетелна суща и даръ пророчьства имуща.
Услышав просьбу князя, Сергий благословил его, вооружил молитвой и сказал ему несколько слов. Ответ был краток и точно выверен:
«Подобает ти, Господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Поиди противу безбожныхъ, и Богу помагающу ти, победиши и здравъ въ свое отечьство с великыми похвалами възъвратишися» [339].
Князь обещал, что в случае победы он поставит монастырь в честь Пречистой Богоматери (богородичная тема в этом случае тоже, видимо, здесь неслучайна), и быстро отправился в путь.
Что же, собственно, сказал Преподобный князю? Нечто само собой разумеющееся, очевидное, — во–первых, чтобы он заботился о вверенных ему людях, что составляет прямую обязанность князя и о чем он сам хорошо знает, и, во–вторых, что он победит, если ему поможет Бог, утверждение, близкое к логическому кругу (помощь Бога в битве — и есть непререкаемый залог победы: поражения в этом случае быть не может). А если помощь Бога и, следовательно, победа обеспечены, то обеспечено и возвращение с честью и — с большой вероятностью — невредимым (сама эта невредимость, понимаемая исключительно как предсказание, строго говоря, конечно, в значительной степени просто сильное желание, учитывающее, впрочем, и складывающуюся реальную ситуацию) [340]. И единственное, но зато главное и предельно ответственное слово Сергия, ради которого к нему и пришел князь Димитрий, было Поиди противу безбожныхъ. Это слово, разумеется, могло быть вещим и промыслительным. Оно сыграло свою роль и стало событием исторического плана, хотя многочисленные попытки включить этот факт в сферу политики едва ли состоятельны: ситуация выбора, которая отчетливо вырисовывалась во второй половине лета 1380 года перед Москвой (а для того времени это уже означало, что и не только перед нею), была столь ответственна и цена ошибки столь велика, что сама ситуация не могла быть решена только в пределах политики и ее средствами. Но даже если для разрешения этой ситуации было бы достаточно политики, слово Сергия и сам Сергий оставались бы вне ее независимо от той роли, которую они в ней сыграли. Слово Сергия было просто благословением «в неведомое доброе» [341].
[Некоторых из писавших о Сергии в 1380 году настораживало некое противоречие между идеалом «всеобщего мира всей твари» и благословением на битву с татарами, данным князю Димитрию.
Дозволительно с этим идеалом связывать нашу историческую мечту о победе одного народа над другим? На этот вопрос в русской истории неоднократно давался ясный и недвусмысленный ответ. В Древней Руси не было более пламенного поборника идеи вселенского мира, чем св. Сергий, для которого храм Св. Троицы […] выражал собою мысль о преодолении ненавистного разделения мира; и, однако, тот же св. Сергий благословил Димитрия Донского на брань, а вокруг его обители собралась и выросла могучая русская государственность! Икона возвещает конец войны! И, однако, с незапамятных времен у нас иконы предносились перед войсками и воодушевляли на победу. Чтобы понять, как разрешается это кажущееся противоречие, достаточно задаться одним простым жизненным вопросом. Мог ли св. Сергий допустить мысль об осквернении церквей татарами? […] Религиозный идеал иконы не был бы правдою, если бы он освящал неправду непротивленства; к счастью, однако, эта неправда не имеет ничего с ним общего и даже прямо противоречит его духу. Когда св. Сергий утверждает мысль о грядущем соборе всей твари над миром и тут же благословляет на брань в мире, между этими двумя актами нет противоречия, потому что мир преображенной твари в вечном покое Творца и наша здешняя брань против темных сил, задерживающих осуществление этого мира, совершаются в различных планах бытия. Эта святая брань не только не нарушает тот вечный мир — она готовит его наступление.
Поэтому сергиево Поиди… может быть понято и иначе — как естественное следствие складывающейся в 70–е годы удачной, хотя и не без исключений, для Москвы ситуации. В 1375 году между Москвой и Тверью, основной соперницей Москвы за общерусское возглавление, был заключен мир, по условиям которого Тверской князь Михаил признавал себя «младшим братом» Московского князя и отказывался от притязаний на великое княжение. Тем самым напряжение между этими двумя княжествами спало и наступила известная стабилизация, устойчивость которой во многом зависела от «внешних» успехов Москвы (отношения с монголо–татарами и с Литвой, на которую Тверь вынуждена была, в частности, из–за московской политики, ориентироваться и на которую она возлагала вполне определенные надежды). А «внешние» успехи Москвы были очевидны. Прежде всего дважды приходивший под новые каменные стены Кремля, заменившие в 1367 году старые деревянные укрепления, Альгирдас (Ольгерд) (ноябрь 1368 г. и декабрь 1370 г.) вынужден был вернуться ни с чем, а в 1378 году на Воже, притоке Оки, в северной части враждебного Москве Рязанского княжества, русские под водительством великого князя Димитрия, окольничего Тимофея Вельяминова и князя Владимира Пронского нанесли жестокое поражение монголо–татарской рати Бегича, посланной Мамаем [342]. В обоих случаях это был успех русской «московской» стороны. Ему, а также «замирению» с Тверью, Димитрий был обязан тем, что именно он стал восприниматься — с удовлетворением или с огорчением, или даже с ненавистью — признанным возглавителем или кандидатом на такую роль всей Восточной Руси кроме Рязани. Это выдвижение Димитрия в лидеры общерусского масштаба укрепляло единство московской политической линии, особенно после победы на Воже [343]. Сознавая эти свои успехи, Москва становилась всё увереннее в своей «монголо–татарской» политике и позволяла себе игнорировать даже такие важные действия Мамая, как аннулирование им ярлыка московскому князю Димитрию Ивановичу на великое княжение владимирское и назначение на это место великого князя Михаила Тверского (1375 г.).
По мере того как Москва исполнялась всё большей уверенностью, у Мамая возрастал страх перед будущим, и источником этого страха была Москва и политика ее князя. Относительно его планов у Мамая не могло быть сомнений, и он понимал, что всё должно решиться вскоре же: если возрастание «московской» силы не остановить сейчас, пока еще тенденция к экспансии прикрывалась аргументами борьбы за великое княжение и защиты Москвы от татар, то в будущем осуществить это не удастся: часы истории всё более отсчитывали московское время. К тому же, Мамай сознавал, что дальнейшее промедление может поставить его перед двойной, с двух разных сторон, угрозой — московской с севера и исходящей от Тохтамыша с востока [344]. Нужно сказать, что Мамай успел сделать многое для усовершенствования, а отчасти и для реформирования (использование не только конницы, но и пеших воинов, генуэзской пехоты, пользовавшейся высокой репутацией) своего войска. Но прежде чем выступить против Москвы, Мамай все–таки сначала попытался принудить ее к существенным уступкам — согласиться с восстановлением прежней вассальной зависимости от хана и выплатой дани ему в гораздо более крупном размере, чем это было до 1375 года.
Следующий шаг был за русской стороной. И здесь возникает фигура митрополита Киприана, отсутствующая в «Житии» Сергия при описании событий, связанных с Куликовской битвой и ей непосредственно предшествовавших. Выдающийся деятель церкви, писатель, переводчик, Киприан был удостоен весьма обширной литературы, посвященной ему и его трудам [345], и тем не менее его роль долгое время оказывалась недооцененной и лишь в последние десятилетия она, наконец, начинает оцениваться по достоинству. Эта роль могла бы быть еще значительнее, учитывая, что Киприан и по природе своей и как высокий иерарх Церкви был примирителем и, как и Сергий, делал всё, чтобы победить «ненавистную рознь мира». Первую половину жизни он провел в Византии, жил в Болгарии в Келифаревском монастыре, на Афоне, в Константинополе, где был келейником патриарха Филофея Коккина, пославшего Киприана в 1373 году в Литву и на Русь для того, чтобы примирить литовских и тверских князей с митрополитом Алексием, — задача, им успешно выполненная. В следующем году Киприаном было предпринято перенесение останков трех литовски