Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) — страница 176 из 182

Идут не спеша, по холодочку. Улица светлая, пустая. Первая остановка неподалеку, на Болоте. Надо напоить Кривую. На середине рынка босой старичок в розовой рубахе держит горящую лучину над самоварчиком. Это — Максимыч, он хвалит прибывших за то, что идут к Сергию («дело хорошее»), выносит гривенничек на свечи («Че–го, со–чтемся!» — машет на него Горкин), но отмахивается и Максимыч и «выносит два пятака — за один — Преподобному поставить, а другую… — выходит, что на канун… за упокой души воина Максима» (в августе два года будет, как сын пропал под Плевной).

Дальнейший путь — вхождение в святое пространство Москвы, отмечаемое церквями, часовнями, монастырями. Часовня Николая Чудотворца у Каменного моста уже открыта, и в нее заходят приложиться к иконе и раздать милостыню тем, кто просит. На мосту Кривая — так ее приучила прабабушка Устинья — упирается, желая посмотреть на Кремль. «Москва–река — в розовом тумане […] Налево — золотистый, легкий, утренний Храм Спасителя, в ослепительно–золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо — высокий Кремль, розовый, белый с золотцем […]» Далее Горкин ведет всех Кремлем через Боровицкие ворота: «[…] и вот он священный Кремль, светлый и тихий–тихий, весь в воздухе […] Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца». Все останавливаются и крестятся на Москву внизу. Купола — будто золотые облака клубятся. «Богомольцы–то, — указывает Горкин, — тут и спят, под соборами, со всей России. Чаек попивают, переобуваются… хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский… Ах, и хорошие же соборы наши… душевные!» Не обходят без внимания и Ивана Великого. И вот уже — Никольские Ворота. «Крестись, Никола дорожным помочь. Ворочь, Антипушка, к Царице Небесной… нипочем мимо не проходят», — говорит Горкин. Иверская уже открыта, мерцают свечи. На паперти кучками богомольцы — молятся, жуют, дремлют. На синем с золотыми звездами куполке — Архангел с мечом, держащий высокой крест. Слова́ этого корня крест, креститься, крещенье обильно рассыпаны по всей книге и образуют некий смысловой центр всего сакрального пространства. В Иверской «темный знакомый Лик скорбно над ними смотрит — всю душу видит. Горкин так и сказал: “Молись, а Она уж всю душу видит”». Мальчику в часовне дают ложечку «моленого, чистого, афонского» маслица. Принимают маслице и у великомученика Пантелеймона. Но приходится проходить и мимо отнюдь не святых мест. Такова Сухарева Башня, «где колдун–Брюс сидит, замуравлен на веки вечные». Но сюда, конечно, не заходят.

Начинается Мещанская, «все–то сады, сады». В Москве это главная дорога, в которую вливаются разные потоки богомольцев, разными путями достигающих Мещанской. Именно здесь уже не различают своих соседей — с Якиманки, с Полянки, с Ордынки, с Пятницкой. Здесь уже не только Замоскворечье, да и не только «вся» Москва. Здесь вся Русь во всем ее многообразии, разнозвучье и разноцветье. Здесь — народ, и здесь он — главная сила в момент создания ею своего единства, согласного и целеустремленного движения к своему духовному наставнику и покровителю Сергию. Здесь народ — кто инстинктивно, кто разумом, знанием, но всегда верою — осуществляет главный завет Преподобного: согласие и мир во имя уничтожения духа ненавистной раздельности.

Картина, рисуемая писателем, эпична, панорамна, духоподъемна:

Движутся богомольцы […] Есть и московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки–серьмяги, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, паневы, — шорох и шлепы ног. Тумбочки — деревянные, травка у мостовой; лавчонки — с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками […] Вон и желтые домики заставы, за ними — даль.

— Гляди, какия… рязанския! — показывает на богомолок Горкин. — А ушкам и–то позадь — смоленския. А то — томбовки, ноги кувалдами… Сдалече, мать? — Дальния, отец… рязанския мы, стяпныя… — поет старушка […] С ней идет красивая молодка […] — Внучка мне, — объясняет Горкину старуха, — молчит и молчит, с год уж… первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику […]

Но, собственно, все — говорят они об этом или нет — со своим горем или с радостью, с надеждой и верой идут именно к нему, к Преподобному Сергию. Как некий духовный магнит стягивает он к себе всю Русь, весь народ, всех своих духовных детей.

На Крестовской заставе Горкин останавливается: «Прощай, Москва!» — и крестится. «Вот мы и за Крестовской, самое большое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка под рябины, к Брехунову… закусим, чайку попьем. И садик у него приятный». Все направляются к трактиру «Отрада», чтобы передохнуть часок–другой перед тем, как покинуть Москву.

А богомольцы всё движутся и движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны ужу леса. Солнце печет. А там далеко — «радостное, чего не знаю, — Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..»

Следующая глава — порубежная: брехуновский трактир «Отрада» находится там, где кончается Москва и начинается, уже за ее пределами, прямой путь на север, к Троице. Здесь и именно в это время дня уместно сделать некий перерыв, отдохнуть, чайку попить. Но в настроении малъчика перерыва нет: напротив, духовный подъем непрерывен, и то, чем кончается предыдущая глава, подхватывается, с усилением, в этой — «Богомольный садик».

Мы — на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы. И всё кажется мне особенным. Небо — как на святых картинках, чудесного голубого цвета, такое радостное. Мягкая, пыльная дорога, с травкой по сторонам, не простая дорога, а святая: называется — Троицкая. И люди ласковые такие, все поминают Господа: «довел бы Господь к Угоднику», «пошли вам Господи!» — будто мы все родные. И даже трактир называется — «Отрада».

Однако «Отрада» — место сомнительное, потому что и сам хозяин трактира Брехунов — человек более чем сомнительный. Правда, он хорошо знает, с кем и как нужно себя вести. Вот и сейчас он с такой любезностью и «так благочестиво» приглашает к себе наших богомольцев: «В богомольный садик пожалуйте… Москву повыполоскать перед святой дорожкой, как говорится». Походя он показывает приезжим высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут «лоскутная гостиница», для странного народа.

— Поутру выгоняю, а к ночи бит–ком… за тройчатку, с кипятком! Из вашего леску! Так папашеньке и скажите: был, мол, у Прокопа Брехунова, чай пил и гусей видал. А за лесок, мол, Брехунов к Покрову ни–как не может… а к Пасхе, может, Господь поможет.

Эти слова едва ли могут расположить присутствующих в пользу Брехунова. Из вежливости смеются, а Анюта испуганно шепчет мальчику; «Бабушка говорит, все трактирщики сущие разбойники… зарежут, кто ночует!» Разбойник не разбойник, но, когда он был у старца Варнавы и жаловался, что у него одни девчонки, «штук пять девчонок, на пучки можно продавать», а наследника нет, старец не обнадежил его и ответил вопросом: «Зачем, говорит, тебе наследничка?» — «Говорю — Господь дает, расширяюсь… а кому всю машину передам? А он, как в шутку: “Этого добра и без твоего много!” — трактирных, значит, делов. — Не по душе ему, значит, — говорит Горкин, — а то бы отмолился. — А чайку–то попить народу надо? Говорю: “Благословите, батюшка, трактирчик на Разгуляе открываю”. А он опять все сомнительно: “Разгуляться хочешь?” Открыл. А подручный меня на три тыщи и разгулял! В пустяк вот, и то провидел. — Горкин говорит, что для святого нет пустяков, они до всего снисходят».

Чаепитие в богомольном садике, трава вытоптана, наставлены беседки из бузины, как кущи. Народ городской, не бедный. «И все спрашивают друг друга, ласково: “Не к Преподобному ли изволите?” — и сами радостно говорят, что и они тоже к Преподобному, если Господь сподобит. Будто тут все родные». Ходят разносчики со святым товаром — с крестиками, с образками, со святыми картинками и книжечками про «жития». Горкин не велит покупать здесь ничего: лучше сделать это в Троице, окропленные, со святых мощей, лучше на монастырь пойдет. В монастыре, у Троице–Сергия (это нетривиальное обозначение то ли Троицы, то ли самого Сергия, то ли, наконец, того и другого не раз употребляется в «Богомолье»), три дня задаром кормят всех бедных богомольцев, сколько ни проходят. Федя все–таки покупает за семитку книжечку «Жития Преподобного Сергия» — ее будут расчитывать дорогой, чтобы все знать. Ходит монашенка, кланяется всем в пояс, просит на бедную обитель. Все дают ей по возможности.

И Горкин, видимо, уже усомнившийся в хозяине «Отрады», радостно как бы уговаривает самого себя: «И как все благочестиво да хорошо, смотреть приятно […] А по дороге и еще лучше будет. А уж в Лавре… и говорить нечего. Из Москвы — как из ада вырвались». И тут снова появляется Брехунов, и всё, что он ни делает, не по душе Горкину. То он начинает загадывать сомнительные загадки и приводить кощунственные присловья: «А то еще богомольное, монахи любят… — “Го–спода помолим, чайком грешки промо–ем!” А то и кишки промоем… и так говорят».

— «Это нам не подходит, Прокоп Антоныч, — с достоинством отвечает Горкин, — в Москве наслышались этого добра–то». То вдруг Брехунов предлагает растегайчики, московской соляночки… Но и в этом случае Горкин решительно отказывается: «У Троицы, Бог даст, отговеемся […], а теперь во святой дороге, нельзя ублажать мамон».

Подходят бедные богомольцы, в бурых сермягах и лаптях, крестятся и просят чайку на заварочку щепотку. Горкин дает и чаю и сахарку. Бедных богомольцев набирается целая куча, и все просят, и удовлетворить их всех уже невозможно. И тут снова врывается Брехунов, кричит: «Как они пробрались? Гнать их в шею!» Половые гонят богомолок салфетками; одну старушку поволокли волоком за волосы. Какому–то старику половой дал в загорбок. «Их разбалуй, настоящему богомольцу и ходу не дадут!» — кричит Брехунов. «Господи, греха–то что!» — вздыхает Горкин и наконец не выдерживает: