Мужик произносит «а–а-а…», глядит на тележку и улыбается: «Та–ак… к Преподобному идете… та–ак». «Преподобный» — как пароль, открывающий и сердца и путь к Троице.
Горкин, избавившийся от боли в ноге, понимает — Господь призрел его ради святой дороги, будто рукой сняло. В благодарение он выпил только кипяточку с сухариком, а чай отложил до отговенья. «Приготовляться надо, святые места пойдут»; правда, за Талицами были некогда опасные места — пещерка, где разбойники стан держали, но потом «просветилось место». А там — Хотьково, родители Преподобного погребены там. Готовится к последнему переходу и Федя: ходил церковь глядеть, наломал шиповнику и дал мальчику и Анюте по кустику: «будто от плащаницы пахнет, священными ароматами!» Видел святого — юродивого с кирпичом под мышкой «для плоти пострадания». Разные есть тут «святые». «Один в трактире разувался, себя показывал, — на страшных гвоздях ходит, для пострадания, ноги в кровь». Давали ему из благочестия милостыню, а он трактирщика и «обокрал, ночевамши». И таких в этом «предсвятом» месте тоже немало.
Светлый мужик, в ромашках. Под старой березой — крест. Сидят богомольцы, едят ситный. Па́рит. Говорят, недалеко святой колодец со студеной водой. Но «страшное», подготовленное исподволь, соприсутствует «святому». Прибегает Анюта и, со страшными глазами: «человека зарезали, ей–Богу!..» Мальчик кричит — зачем зарезали человека?! — Горкин все объясняет: «Чего, дурачок, кричишь?.. Никого не зарезали, а это крестик… Может, и помер кто. Всегда по дорогам крестики, где была какая кончина». Но призрак, смерти сопровождает богомольцев. Домна Панферовна рассказывает, что «зашли в Братовщину в лавочку кваску попить, душа истомилась […] впереди деревушка будет, Кащеевка, глухое место… будто вчера зарезали паренька, в кустиках лежит, и мухи всего обсели… такая страсть!..» — «Почитай, каждый день кого–нибудь да зарежут, говорит. Опасайтесь…»
Богомольцы ахают, говорят, что теперь пойдут опасные все места, мосточки, овражки… — «один лучше и не ходи. А Кащеевка эта уж известная, воровская […] А за Талицами сейчас крест–ов! Чуть поглуше где — крестик стоит». Конечно, во всем этом много мифологического; кое–что объясняется тут же: купца не зарезали, а он внезапно скончался. «Все мы рады, что не зарезали, и кругом стало весело: и крестик и береза повеселели будто». Но ведь не все и миф: немало страшной правды — и не только убийств. Вот старушка с молодкой (их уже встречали у заставы) снова встретились в этом месте, уже недалеко от Троицы. Молодка плачет и перебирает янтарные бусинки. Старушка рассказывает, что ее внучку обидел старик один («вон лежит, боров, на кирпиче–то дрыхнет!»):
Подшел к нам, схватил бабочку за рукав, стал сопеть, затребовал ее… дай мне твой замочек, какой ни есть… я те замкну–отомкну, а грех на себя приму! […] Он ее за бусы и схватил, потянул к себе… пойдем со мной жить, я с тебя грех сыму–разомкну! […] До слез внучку довел. И плакать разучилась, а вот и заплакала!
Да и Горкин заметил какой–то особый, сквозь слезы, взгляд красавицы–молодки и делает, казалось бы, совершенно неожиданное, но глубоко верное замечание: «А ведь к лучшему вышло–то! Она будто в себя пришла, по–умному глядит. Помню, шла — как водой облили… а ты гляди, мать, она хорошая стала! Может, себя найдет?..» Пришла Домна Панферовна, подсела к ней, по головке ее погладила, стала что–то говорить. Та слушает, даже весело посмотрела и улыбнулась. Совсем как святая на иконах. «Горкин говорит — чудо совершилось!» И таких чудес, действительно чудес, здесь на пути в Троицу и в самой Троице совершается не так уж мало, и — как в случае подлинного чуда — естественное от чудесного, едва ли верно понимаемого как только сверхъестественное, далеко не всегда можно отличить.
А вот лежит и сам страшный старик, голова в репьях, на кирпиче. Под дерюжиной голое тело — черное, в болячках, на нем ржавая цепь, вся в замочках — и мелких и больших. Встретив богомольцев вопросом «пустословы ай богословы?», начал молоть свое: отмыкаю–замыкаю, ношу грехи и т. д. Домна Панферовна заплевалась и отчитала старика — «святые люди — смиренные, а он хвастун». Старик вскинулся на нее, гремит замками, кричит: «черт, черт, бес!» Совсем разум потерял. Случившийся тут монах объяснил, что это мещанин от Троицы, из Посада, торговал замками и проторговался. Теперь он грехи на себя принимает, носит вериги–замки и побывал в сумасшедшем доме, откуда его выпустили, признав невредным.
Тот же монах рассказывает и о «вредном» разбойнике, жившем со своей шайкой в горе и погубившем много людей, прежде чем сюда не пришел монашек Антоний и велел разбойнику уходить. Тот же ударил монашка ножом, а тот, по воле Господа, попал в камень и сломался. Разбойник покаялся, и монашек замуровал его в дальней келье в горе, а где — неведомо. И с тех пор просветилось место.
Спрашиваем монаха: а святой тот, кто гору копал? Монах подумал и говорит, что это неизвестно и жития его нет, а только по слуху передают. Ну, нам это не совсем понравилось, что нет жития, а по слуху мало ли чего наскажут. Одно только хорошо, что гнездо разбойничье прекратилось.
За этим «нам» стоит, конечно, прежде всего Горкин, вероятно, и Домна Панферовна, может быть, и Антипушка и Федя, т. е. те люди, трезвый ум которых и чувство реальности и жизненной правды удерживает их и от безудержной веры, порождающей мифы, и от бескрылого скептицизма, намертво прикованного только к эмпирическому слою существования. Из всего рассказа монаха Горкин твердо понял лишь то, что некогда было здесь, действительно, разбойничье гнездо, а потом по тем или иным причинам оно перестало существовать.
И снова идут страшными местами. «Темные боры сдвинулись, стало глухо. Дорога пустая, редко кто проедет по ней, да и богомольцы встречаются здесь реже. Страх исходит не только от предполагаемых или реальных разбойников, убийц, лихих людей, но и от самой природы, пока она только «природна» и ее не коснулось веяние духа, пока она не просветилась и не просвятилась. Как это делается, нам рассказывает об этом «Житие» Сергия, поселившегося в полной бесов и диких зверей лесной пустыни и вскоре оставшегося там в одиночестве.
Проходят Кащеевкой, спрашивают о зарезанном щепетильщике, поймали ли убийцу. Никто об этом и не слышал. Говорят, что был какой–то коробейник–щепетильщик, который намедни пошел на Посад. А проезжий мужик сказывал, что на Посаде один мужик зарезался в трактире и его свезли в больницу, — «с того, может, слух и пошел. А тут место самое тихое».
И становится ясно, что вообще–то тут не страшно. Правда, говорят местные, что видели как–то медведика в овсах, он пошел запрыгал–закосолапил и исчез, но, конечно, «тут их сила». Долго идут, но «медведика» так и не увидели. И, может быть, эта невстреча была им даже обидна — ведь сама мысль о «медведике» скорее всего память о том сергиевом медведе, хочется сказать, святом медведе, память о котором дорога всем, кто чтит Сергия.
Наконец, подходят к Хотькову и тут поминают родителей Сергия. Но начинается гроза, гремит гром, монашки–трудницы, сгребавшие сено в валы, умываются дождиком, крестятся, потом укрываются в сарае. Монахиня, крестясь, приговаривает: «Свят–Свят–Свят… Ах, благодать Господня… хорошо–то как стало, свежо, дышать легко!.. Свят–свят…» Она же уговаривает богомольцев заночевать у родителей Преподобного: «помолитесь, панихидку по родителям отслужите […] и услышит вашу молитву Преподобный […] Рукодельица наши поглядите, кружевки, пояски… деткам мячики подарите лоскутные, с вышивкой, нарядные какие […]» И путешественники в Троицу заночевали неожиданно в Хотькове.
Утро было теплым и пасмурным, дали смутны. Сейчас все на взгорье, «у Креста». Отсюда до Троицы десять верст. Однажды какой–то святой («Житие» Сергия сообщает, что это был Стефан Пермский) послал отсюда поклон и благословение Преподобному, а тот духом услышал и возгласил: «радуйся и ты, брате!» В честь этого чуда и был поставлен здесь крест. Кого сподобит, может увидеть отсюда троицкую колокольню, будто розовую пасхальную свечу.
Мы стоим «у Креста» и смотрим: синие, темные боры. Куда ни гляди — боры. Я ищу колоколенку, — розовую свечу, пасхальную. Где она? Я всматриваюсь по дали, впиваюсь за темные боры и вижу… вижу, как вспыхивает искра, бьется–дрожит в глазах. Закрываю глаза — вижу: золотой крест стоит над борами, в небе. Розовое я вижу в золоте — великую розовую свечу, пасхальную. Стоит над борами, в небе. Солнце на ней горит. Я так ее ясно вижу! Она живая, светит крестом–огнем. — Вижу, вижу!.., — кричу я Горкину.
Ни Горкин, ни даже Анюта сколько ни вглядываются, ничего не видят. «Где же увидать, пасмурь кака […] да и глаза не те уж», — говорит Горкин. А монах говорит, что «это — как сподобит. Бывает — видят. Да редко отсюда видно, поближе надо. А я–то видел. Говорю, что розовая свеча, до неба, и крест золотой на ней. Но мне не верят: помстилось так. Я стараюсь опять увидеть, закрываю глаза… — и слышу: — Нагнал–таки!.. Отец!.. […] Я кидаюсь к нему, от радости […] и я кричу ему в дочерна загоревшее лицо, что видел сейчас свечу… розовую свечу, пасхальную! Он ничего не понимает — какую еще свечу! Я рассказываю ему, что это кого сподобит… видят отсюда колоколенку — Троицу, «— “как розовая свеча, пасхальная”! Он целует меня, называет выдумщиком». А ведь если вдуматься, то какая же это выдумка! Разве это не сверхреальное виде́ние, не чудо проницания в глубинное. Разве реальнее этого, если, при хорошем зрении, десять раз подряд увидишь эту розовую пасхальную свечу и эти видения ничего не изменят в твоей душе! И разве сам Сергий во многих случаях не считал, что принимаемое людьми за чудо было подготовлено внутренней и совершенно естественной духовной ситуацией!