Святые горы — страница 2 из 4

Ребята сели рядом на заднем сиденье, купили нам билеты и с необязательной любезностью, которая возникает среди попутчиков, поинтересовались, где мы решили остановиться.

— Попробуем в доме отдыха, — сказал я.

— В монастыре красиво, — согласились они, как будто бы одобряя мой выбор, но и тотчас же отвергли его. — Это бесполезно. Там табличка висит, что тут когда-то жил великий писатель Чехов; сейчас и ему бы раскладушки не нашлось. В «Шахтере» тоже все забито. Попробуйте у жителей пристроиться, здесь лыжников охотно пускают.

У пансионата «Шахтер» автобус остановился. Скользкая, укатанная до белого блеска дорога тянулась в сторону Северского Донца, к монастырю, видневшемуся на поросшей черным мелколесьем горе. Справа от нас была деревянная арка, ведущая во двор пансионата, а слева, за раскидистыми соснами с чешуйчатой медно-бурой корой, шла улица одноэтажных домиков. Из труб поднимались прозрачные голубоватые дымки. Воздух пах сосновой смолой и талой водой, хотя было градусов десять мороза. Наверное, солнце пригревало снег на коньках крыш и оттого пахло капелью. Оно было окружено ярко-оранжевым кольцом, почти не оставляло теней, и день был ясно светел.

— Как на празднике, — нараспев сказала Надя.

Мы простились с попутчиками и пошли по улице. В шести или семи домах нас не хотели принять. Мы шли дальше, я ругался, а Надя меня успокаивала.

— Мы с тобой на Святых горах, — говорила она. — Все будет хорошо, увидишь!

Солнце пылало в стеклах большой веранды; вдоль бетонной дорожки стояли тонкие вишни, обмотанные соломой и холстом; дом был новый, сад молодой, и в этом доме нас приняли. Полная, с увядшим, сухим лицом женщина провела нас на кухню и усадила на табуретки возле печки. Хозяйку звали Марья Афанасьевна.

— Грейтесь, — сказала она. — Скиньте ботинки и не стесняйтесь. Скоро муж придет, тогда пообедаем.

Мы сняли куртки, разулись. В печи постреливали поленья, несло тугим жаром, и мы почувствовали усталость. Надя раскраснелась, смуглость ее лица стала более заметна. Марья Афанасьевна хотела было выйти, но Надя спросила:

— А где ваш муж? На работе?

— Не знаю, — ответила хозяйка, и Надя удивилась.

— Да он отставник, — с едва уловимым сожалением вымолвила Марья Афанасьевна. — Полковник в отставке. Ему скучно, вот и находит себе работу. Наверно, он сейчас в горсовете или в школе. Придет — сами спросите. — Она помолчала и, уходя, добавила: — А я, значит, полковничиха.

— Ей тоже скучно, — негромко сказала Надя и тронула меня за руку. — А я бы хотела здесь жить. Ты бы хотел?

— Вместе с тобой?

— Вот ты какой! — улыбнулась Надя. — А бросил бы шахматы?

Я подумал и ответил:

— Не знаю. Шахматы нам бы не мешали.

Она затеребила мою руку и поглядела волчонком.

— Ну если бы я очень попросила? Бросил?

Я встал и пошел в соседнюю комнату. Окно заиндевело, на письменном столе поблескивала черным боком пишущая машинка. Я посмотрел на заложенную страницу, там было напечатано: «В полосе Юго-Западного фронта группа „Юг“ Рундштедта нанесла главный удар южнее Владимир-Волынска…»

Скрипнула половица, в стекле книжного шкафа отразился Надин голубой свитер, и я обернулся.

— Зачем ты ушел? — спросила Надя.

По-видимому, она решила, что я на нее обиделся. Она могла почувствовать то же самое, что и я тогда, когда она вдруг делалась холодной и отталкивала меня. Мне стало неловко.

— Не сердись, — сказал я.

— Разве я сержусь? — засмеялась Надя и поцеловала меня в щеку. — Ты меня любишь. — И она на разные лады повторила это, прислушиваясь к себе. Меня ты любишь. Ты любишь меня.

— А ты? — спросил я.

— А ты?

Ее маленькие горячие руки охватили меня за шею, и Надя с дрожащей улыбкой посмотрела мне в глаза. До сих пор не забыл я этой улыбки. В ней была женская покорная жалость, словно Надя почувствовала просыпающейся женской душой, как одинаково заканчиваются первые любови…

Я обнял Надю и прижал к груди. Некоторое время мы стояли неподвижно.

— Ребята, обедать! — позвала Марья Афанасьевна.

Мы отпрянули друг от друга, Надя поправила волосы, и я, глядя на нее, провел ладонью по голове. Мы вошли в кухню с некоторой робостью.

Полковник сидел за столом, положив на столешницу руки, между ними стояла тарелка с борщом. Из коротких рукавов его защитной сорочки выглядывали поросшие седыми волосами запястья. Он посмотрел на нас задумчиво.

Мы поздоровались и остановились в дверях. Хозяин кивнул на стол, где стояли еще три тарелки, а Марья Афанасьевна, желая, по-видимому, скрасить молчание мужа, ласково проговорила:

— Садись, Наденька, вот сюда. А ты, Валентин, рядом с ней. Проголодались? Кушайте, не обращайте на него внимания, из него клещами слово не вытянешь.

Полковник строго взглянул на нее и улыбнулся. По его улыбке сразу стало понятно, что он прожил с женой душа в душу, всегда был у нее под каблуком, и как Марья Афанасьевна скажет, так и будет.

— Потом поговорим, — сказал мне полковник.

Он ел быстро, как-то очень опрятно и до конца обеда больше не проронил ни слова. Несмотря на свое обещание поговорить, он потом куда-то снова ушел.

Марья Афанасьевна провела нас в дальнюю комнату, где уже стояла у стены моя спортивная сумка, принесенная ею сюда, видно, еще раньше. Здесь были две широкие никелированные кровати, диван и круглый стол.

— Хотите отдохнуть — не стесняйтесь, — сказала она и ушла.

Мы с Надей переглянулись, и я понял, что с этой минуты для нас начинается самое трудное. Надя села на диван. Я хотел сесть рядом, но она отодвинулась.

— Надо ей помочь прибрать со стола, — сказала она безразличным голосом.

— Подожди.

Я положил руку на ее плечо, и плечо как будто окаменело, хотя Надя не пошевелилась. Я убрал руку.

— Ты жалеешь, что мы приехали? — спросил я. — Можно сейчас вернуться, в семь часов есть поезд.

— Надо ей помочь, — сказала Надя.

Она пошла на кухню, я вышел за ней следом, но в зале остановился как вкопанный и подумал: «Ну и иди!»

С настенной фотографии на меня глядели строгий молодой лейтенант в довоенной гимнастерке и смеющаяся девушка.

Вернувшись, лег ничком на диван и, дыша его горьким пыльным запахом, впал в какую-то тупую дрему…

Когда я очнулся, в комнате было темно, на улице ярко горел фонарь, и в желтом конусе света валил густой снег. Надя сидела рядом; на сердце у меня было тяжелое ледяное чувство.

— Шесть часов, — сказала она. — Пойдем на лыжах?

Она стала собираться, щелкая замками сумки и что-то ища в темноте. Я пошел на кухню.

Там столкнулся с полковником, в одной руке он держал фонарь «летучая мышь», а другой смахивал с телогрейки налипший снег.

…Снег падал тихо и часто. Он лежал на крыльце, на дорожке, на тонких укутанных вишнях. Пахло морозом и сосновым лесом, в природе были тишина, неподвижность, которая как бы вбирала в себя снегопад, словно снег застывал в воздухе.

Мы вышли за калитку. Я помог Наде надеть лыжи, закрепил свои, и мы медленно двинулись вниз по проулку, к реке. В домах горели окна, просвечивались синие, розовые, зеленые занавески, и никто нам не встретился. По-видимому, по Святогорску мы шли одни.

Выйдя на чистый широкий луг, я остановился, Надя подошла ко мне.

— Что с тобой? — спросила она.

— Ничего, — ответил я.

— Смотри, сейчас полнолуние! — Ее рука вытянулась, я увидел над черной лесистой горой, над темной громадиной монастыря мутное белесое пятно среди туч.

— Помнишь? — спросила Надя. — «Мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна».

Я молчал.

— Поцелуй меня, — сказала она.

Я поймал маленькую руку в шерстяной рукавице, поцеловал Надю в холодные жесткие губы и тут же почувствовал, что она не хочет, чтобы я ее целовал.

Я ничего не сказал, мы пошли по лугу дальше и стали подниматься на невысокий холм, на вершине которого темнел кустарник. Там она снова попросила ее поцеловать, и я прикоснулся к ее губам. Так повторялось еще несколько раз, пока она не сказала, что пора возвращаться.

И мы вернулись, и грелись, как днем, возле печки. В трубе гудело, капала из рукомойника вода, в кладовке грызла мышь.

Говорить нам было, кажется, не о чем, мы тяжело молчали, и Марья Афанасьевна, пришедшая напоить нас чаем, обращавшаяся то к Наде, то ко мне, в конце концов вздохнула, покачала головой и ушла. Стало слышно, как она в зале включила телевизор.

Я не знал, что делать, и горько жалел, что не могу ничего сказать Наде. Мне казалось, если бы я умел объяснить ей, почему так хорошо нам было днем и как глупо, по-детски мы теперь ведем себя, мы бы помирились. Но я был не в силах произнести без раздражения ни слова.

Между тем время было уже позднее, на кухне снова появилась хозяйка и сказала, что постель готова. Надя ушла вместе с ней.

Посидев в одиночестве, я подумал, что пойду спать, когда Надя заснет. Я пошел к полковнику.

Согнувшись над машинкой, он грустно глядел в одну точку в окне, и я спросил его, как движется работа. Он обернулся, помолчал, пожевал губами, В тени от настольной лампы его лицо казалось темным.

— Она уже не движется. Я начисто переписываю, — с неохотой и печальной досадой на то, что я, по-видимому, отвлекаю его, ответил полковник. — Но вот, где движется. — Он постучал себя по груди.

— Можно, у вас посижу? — спросил я.

— Сиди.

Я сел на узкую жесткую кушетку, закрытую поблекшим гобеленом, и сказал:

— Не обращайте на меня внимания, я вам не буду мешать.

Он ничего не ответил и, казалось, даже не услышал меня. Я опустил голову.

Потом полковник взял со стола какую-то книгу и повернулся ко мне.

— Слушай, — сказал он и стал читать монотонным голосом. — «У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы».