Смерть
1
Поздним утром их потревожил звонок. Он не был дерзким или повелительным. Так звонит и подруга с какой-нибудь пустяковой просьбой, и почтальон. Деловито — пи-пи-пи. Жильцы, те нервные, торопятся, вгоняют кнопку глубоко, им кажется — скорее будет.
Ядзя вскочила с постели и, на ходу накидывая капот, бросилась отворять. Она даже не спросила, по обыкновению: кто, кто там? Сразу смекнула — немцы.
В створе дверей Юлишка увидела серую набриолиненную голову кругленького солдата.
А, навозный жук, где твоя железная каска?
Доброе утро!
Навозный жук что-то выяснял на пальцах у Ядзи, но что — Юлишка не разобрала. Ядзя засуетилась, стараясь поживее вдеть ноги в черные галоши на алой подкладке, яликами причаленные к порогу. Держалась она перед солдатом скособочась, в заискивающей позе.
— Минутку, одну только минутку, — угодливо тараторила Ядзя, — тут недалеко, на бульваре. Момент маль, битте, герр официр! — она с превеликим трудом выловила из недр памяти пять слов, употреблявшихся в прошлую оккупацию.
— Что — на бульваре? — прошептала Юлишка и зажмурилась.
Не исчезнет ли навозный жук сам по себе?
Дверь хмыкнула, и Юлишка погрузилась в одиночество. Рэдда, не вылезая из кладовки, заскулила. Помедлив, Юлишка поднялась и подкралась на цыпочках к занавеске. Что нового на дворе?
Иоахим, Готфрид и Конрад вскрывали фанерные ящики. Солдаты носили не железные каски, а лихие пилотки — шапочки, очень похожие на детские испанки, но без кисточек. Юлишке солдаты понравились. Физиономии открытые, незлые. Выйти к ним, что ли? И Рэдду вывести прогуляться.
Юлишка попыталась угадать, что они вытаскивали из ящиков, но ей это не удалось. Желтоватая стружка круто вздымалась волнами. Вскинув глаза, Юлишка с удивлением отметила, что многие окна в доме распахнуты настежь. Она перебросила взгляд на свой балкон. На нем она проводила значительную часть дня, выбивала ковры, вытряхивала одежду, развешивала белье или просто отдыхала, переговариваясь с бабушкой Марусенькой.
На балконе неуклюже ворочался навозный жук.
Опять этот вездесущий квартирьер — навозный жук, навозный жук!
«Как он туда попал?» — подумала Юлишка почему-то спокойно.
Перегнув тело через перила, навозный жук кричал своим товарищам:
— Ай-блай-бах-трах-пум!
Иоахим, Готфрид и Конрад сперва не обратили на него внимания, и только угрожающий взмах ладони подействовал. Они принялись оттягивать ящики поближе к фасаду флигеля, к забору Лечсанупра.
Юлишка пристально следила за ними. Она пропустила тот момент, когда на балкон, пятясь, снова вылез навозный жук. Он выволакивал, усердствуя задом, плоский высокий шкаф, который раньше покоился в углу кабинета Александра Игнатьевича. Шкаф был старинный, резной. Хранились в нем книги по искусству. Юлишка недоумевающе смотрела на навозного жука и недотепу, которые поднимали шкаф за растопыренные ножки, и думала: экие они неловкие! Так и красное дерево недолго попортить. Она хотела взобраться на калорифер, распахнуть форточку и попросить их, как бывало грузчиков, чтобы поосторожнее с мебелью. Не за ворованные куплено — за заработанные тяжелым трудом. Но тут ее пробуравила дикая мысль. Зачем, собственно, они выволакивают шкаф на балкон и как они вообще попали в кабинет, если ключи от английского замка позвякивали у нее, у Юлишки, в кармане? Ее обдало мертвящим холодом, и последняя, виноватая — утренняя — теплота отделилась от тела и растаяла.
— Что вы творите? — захлебнулась ужасом Юлишка.
Именно — творите! — крикнула она.
Голос бессильно отпрянул от стекла, от стен горохового цвета и угас.
Навозный жук и недотепа, толкаясь, перевалили наконец шкаф через перила, и он, кувыркнувшись в воздухе, страшно рассыпающейся грудой смачно хлопнулся об асфальт.
Юлишка остолбенела.
А навозный жук скрылся в кухне.
Юлишка, продолжая ужасаться, предположила, что сейчас на балкон выволокут и тахту, и стол, и сервант, и трюмо, и кресла, и «Бехштейн», но минута капала за минутой, а немцы больше не появлялись.
Сердце Юлишки разжалось.
Но шкаф, шкаф! Красное дерево! Книги!
Они безмолвно лежали на асфальте. Побелевшие обломки торчали в разные стороны.
Юлишка села на пол и закрыла лицо ладонями; потом она вскинулась и решила выйти во двор — сказать им, что… Не испытанный ранее страх размягчил мускулы и одновременно сковал движения. Они стали замедленными, словно Юлишку опустили под воду.
Она отчетливо представила себе шкаф на щербатом асфальте, изуродованный, с выбитыми стеклами, — ослепленный, — и рытую борозду, пересекавшую сабельным ударом причудливые наплывы хорошо отполированного дерева. Но зато вокруг в полном порядке пасьянсом «могила Наполеона» лежали одинаковые толстые фолианты, величиной с мутеровскую «Историю искусств».
Порванные книги Юлишка вообразить не могла. С детства они внушали ей почтение.
В доме Александра Игнатьевича библиотека царила над всем. Читать навынос он никому не давал и в трех местах выставил специальные картонки, на которых типографским шрифтом было оттиснуто: «Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом!»
— Мой недостаток, — острил он, смущаясь.
А Сусанна Георгиевна раздраженно восклицала:
— Неумное мещанство! Я не допущу в своей квартире мещанства!
У гостей предупреждение и впрямь вызывало неловкость, и Сусанна Георгиевна однажды — за год до войны — после короткого, но жаркого спора в спальне настояла на своем, пользуясь тем, что Александра Игнатьевича выбрали, — куда — Юлишка не поинтересовалась, — и присвоили ему какое-то почетное звание, и он оказался более уступчивым, чем обычно.
Оскорбленный в своих лучших чувствах, Александр Игнатьевич покорно спрятал картонки в ящик, угрожающе, однако, мурлыча под нос фразочку:
— Придут, придут иные времена!
И иные времена не замедлили наступить…
Между тем убийство шкафа физически раздавило Юлишку безжалостностью. И бессмысленностью. Кому он мешал? Уж если с безответными книгами так поступают, то, значит, бога в душе у них нет.
Оцепенение с нее спало, лишь когда щелкнула входная дверь.
— Юленька, — еле шевеля пошорхлыми губами, пролепетала Ядзя, — это из вашей квартиры выбросили книги на двор?
Юлишка утвердительно покачала головой.
— Да, конечно, — ее вдруг охватил стыд за немцев, — может, им кабинет показался тесным?
— Что ты говоришь, Юлишка? Ты сошла с ума. При чем тут кабинет? Везде на улицах черт знает что творится. Немцев, солдат — тьма. Танки, грузовики, пушки. Автомобилей шикарных, лакированных сто, нет — двести разъезжает. Наших нет, прохожих то есть, никаких. В парке, у памятника, прямо напротив университета, оркестр играет. Там — народец собрался. Есть, которые радуются, танцуют. Солнце светит вовсю. На доме — флаги до земли, красные, с пауком, на слове «паук» Ядзя понизила голос, будто кто-то их здесь мог подслушать. — Быстро обкатались. Пауки-то, пауки — жирные, черные. Тьфу!..
Юлишка подняла лицо вверх. Потолок сиял чистотой. Розовый абажур с оборочками уютно свисал над круглым обеденным столом.
— Ты куда носилась? — спросила Юлишка.
— За Петькой Швецом, слесарем, — ответила Ядзя. — Он им котельную сейчас объясняет. Топить собираются.
— Рэдда скулит, чуешь? — раздумчиво произнесла Юлишка. — Ее прогулять надо. Со вчера не выводили.
— Я боюсь, — ответила Ядзя, — боюсь лишний раз мозолить глаза.
— Ну, тогда я сама, — отрезала Юлишка. — Она не успокоится, ни за что и нигде не сделает, кроме двора, за каштаном, или у забора, знаешь, там, где рейка отстает.
— Сиди, лучше уж я. Я с ними чуть-чуть знакома, — вздохнула Ядзя, понимая, что собачья природа, хоть и английская, вскоре возьмет свое.
Она вытащила Рэдду из кладовки за ошейник и направилась к двери. А Юлишка побрела, хромая, к окну.
Страх отступил, руки перестали трястись, зато боль в ноге возобновилась. Она стягивала бедро огненным шнуром, который в единственной точке — в паху — перегрызал какой-то хищный зверек.
Юлишка нерасчетливо отодвинула занавеску и прильнула к стеклу. Безразличие окутало ее истерзанную душу. Ну и пусть! Пусть заметят!
Шкаф погиб! Из красного дерева! Книги погибли! Не уберегла! Не уберегла!
Что теперь будет?
С месяц назад Сусанна Георгиевна и Сашенька поспорили между собой о том, что брать в эвакуацию, а чего не брать. В речах Сусанны Георгиевны проскальзывала надменная уверенность в том, что с их-то вещами и обстановкой ничего не произойдет.
И авторитет дома велик, и Юлишка преданна.
Сашенька, особа более реалистичная, чем ее старшая сестра, стремилась увезти все или почти все, что поднимается, упаковывается и откручивается. Даже люстру с хрустальными подвесками из гостиной. Красивые предметы вызывали у нее такое преклонение, такой трепет, такой восторг, что она согласилась бы перетаскать их на собственной спине в любое безопасное место, — только бы спасти!
Допоздна ссорились в тот день из-за ерунды, из-за керамической пепельницы. Брать или не брать?!
— Какая изящная, — печалилась Сашенька, стирая несуществующую пыль пальцем.
— Зачем она нам? Идет война. Подло носиться с вещами, — сердилась Сусанна Георгиевна.
Сашенька с сомнением поджала губы: ой ли? Может, сестру волнует, что о ней подумают? Так Каре-евы натолкали шесть чемоданов.
Юлишка в спорах не участвовала. Они ее немного обижали. Конечно, она все сбережет, не в первый раз. Если бы ее не выгнали синие жупаны из бонбоньерки пана Паревского, фамильное серебро до сих пор бы сохранилось. Зубрицкий свидетель.
В конце концов Сусанна Георгиевна бесповоротно решила ничего не трогать. Дадут же фашистам по шапке?! Нет, город не оккупируют, что бы там Сашенька ни пророчила, а если и оккупируют, то на пару недель — не больше. И потом Юлишка!
Няня-то остается! Наотрез отказалась покинуть родные места. Ох, упрямая, вот порода!
Если и я уеду, то город обязательно займут, успела подумать в суете предэвакуационных дней Юлишка.
Нет, она останется, она докажет немцам, что им здесь нечего шляться. Сколько они ей крови попортили, всю жизнь искалечили. Ишь о чем мечтают! Второй раз зарятся на особняки в липовых аллеях.
Не поддамся им, не поддамся, повторяла Юлишка про себя, вспоминая две жирные запятые под носом у пана Фердинанда, его пахнущие «шипром» усики.
В раскладной заграничный — привезенный из Парижа — чемодан швырнули белье, так и не надетый ни разу Александром Игнатьевичем смокинг с блестящими шелковыми лацканами, тоже парижский, газетные вырезки, в которых воздавали должное его научной деятельности, ворох писем и прочих реликвий, вечернее панбархатное платье Сусанны Георгиевны и коричневые замшевые туфли с серебром, бижутерию, несессер, а кроме того, два ситцевых платья Сашеньки и одно шерстяное. Керамическую пепельницу Юлишка украдкой сунула в Юрочкин, фибровый, с которым он ездил в пионерский лагерь «Но пасаран» под Боярку. Сунула из суеверия.
Августовским — душным — рассветом у парадного скрипнул протекторами легковой автомобиль из университетского гаража.
— Общий вес мушиный, — ухмыльнулся давно знакомый шофер Ваня Бугай, подцепив двумя пальцами чемодан. — Замерзнут хозяева, — обращаясь к Юлишке, предостерег он. — А это кому — немчуре? — и Ваня локтем то ли нечаянно, то» ли нарочно смахнул на паркет вазу с «Бехштейна».
«Бехштейн» страдальчески прогудел струнами.
Юлишка не возмутилась и почему-то не отругала шофера, хотя происшествие неприятно поразило ее в самое сердце. Бог с ней, с вазой, лишь бы вернулись поскорее живыми, здоровыми.
Ядзя крепко держала Рэдду за поводок.
Собака стелилась по асфальту, вынюхивая свой прежний запах.
Вот и спасительный каштан.
Чистоплотная порода, умиляясь, отметила Юлишка. Английская.
Рэдда добралась до каштана и обогнула толстый ствол. Юлишка хорошо видела рыжую, жалобно торчащую лапу с темными подушечками на подошве.
Солдаты у забора Лечсанупра бросили возиться с ящиками, задымили сигаретами и, посмеиваясь, направились к Ядзе.
— Пес, пес! — донеслось в открытую форточку по-немецки.
Они что-то спросили, и Ядзя отрицательно мотнула головой. Тогда один солдат — вероятно, Иоахим, предположила Юлишка, — протянул руку и взял ее за плечо. Ядзя опять замотала головой и попятилась. А Рэдда, обнюхав кучу книг, вернулась и покорно легла у Ядзи-ных ног, не шевелясь, в ожидании. Обычно на прогулке она была возбуждена до крайности, скакала из стороны в сторону, визжала, трогательно болтая ушами.
Другой солдат, Готфрид, дотронулся до ее сухощавой, несмотря на несобачий образ жизни, всегда напряженной шеи, хотел, конечно, погладить. Рэдда не огрызнулась, но съежилась, уткнула нос в асфальт, заслонив — по-человечески — морду лапами странно знакомым движением.
Так и она, Юлишка, прячет лицо в ладони.
— Ну и обезьяна, — улыбнулась Юлишка. — Не собака, а мартышка. — И, охваченная нежным чувством, она принялась дергать тугой стержень шпингалета, чтобы растворить окно.
Готфрид чесанул Рэдду под мохнатым ухом, похлопал с выражением знатока по бокам. А Конрад дернул за ошейник, попытался ее приподнять, чтобы заглянуть в глаза. Рэдда, однако, бессильно свесила морду, притворяясь: мол, ослабли у меня мускулы, я — умерла.
Мартышка этакая!
Солдаты закивали, одобряя. Сообразительная, хитрая. Гурьбой они ушли назад, к ящикам.
Когда солдаты только направлялись к каштану, за которым обделывала свои надобности Рэдда, огненный шнур опять крепко стянул Юлишкино бедро. Казалось, он вот-вот лопнет, и боль, освобожденная, разольется по закоулкам тела.
Но шнур не лопнул.
Солдаты не причинили собаке вреда.
Вскоре всхлипнул замок, и Юлишка приняла в свои объятья высоко подпрыгивающую Рэдду. Она целовала, не брезгая, мокрый клеенчатый нос, колющиеся губы, целовала так, как в юности не целовала обожаемого пана Фердинанда. И Рэдда отвечала ей тем же, и скребла когтями пол, и виляла хвостом, и глаза ее, грустные английские глаза, полнее наливались сверкающими слезами.
Остальную часть дня Юлишка редко приближалась к окну. Распаковав ящики, Иоахим, Готфрид и Конрад аккуратно убрали в фургон стружку и скрылись в штольне. К вечеру в дверь позвонил навозный жук и потребовал шланг, пообещав, правда, вернуть.
Шланг Ядзя отыскала в дворницкой у Катерины.
«Почему шланг обязан давать швейцар?» — кольнуло Юлишку.
— Где Катерина? — спросила она, дождавшись возвращения подруги.
— Где, где?! В гестапо допрашивают, вот где, — раздраженно ответила Ядзя, снимая ботики-ялики.
Слово «гестапо» стало известно всем от мала до велика в первый же день оккупации.
Гестапо, гестапо, гестапо…
Юлишка не понимала, что такое — гестапо. Но оно казалось отвратительным, это слово. Оно походило на паука-крестовника, на разбойный топот в ночи, на протяжный крик филина.
Юлишка решила не спрашивать больше ни про гестапо, ни про Катерину. Ничего хорошего с дворничихой не приключилось, это ясно.
— Автомобили моют и мотоциклетки, — объяснила Ядзя. — Газон испортили, бензином залили — воняет, сил нет.
Вечером, довольно поздно, немцы зажгли во всем доме иллюминацию, не соблюдая маскировки. Юлишка видела, как солдаты на третьем этаже, в квартире у Апрелевых, перемещались из одного желтого куба в другой — сновали из комнаты в комнату.
Как себя Марусенька чувствует, подумала Юлишка, не обижают ли ее?
А когда над домом взошла низкая, с почему-то искаженным лицом луна, немцы погасили электричество и завели пластинку — щемящую музыку: ритмичный вальс. Слушали они тихо, разбросав обнаженные тела по подоконникам. Огненные гвоздики сигарет расцветали на темной стене.
Немцы улеглись спать за полночь. Мрак сгустился, потому что в небе плавала осенняя, не дающая света луна. Ее золотой диск впитал всю желтизну солнца и, как скряга, не отпускал от себя. И луна, умница, хранила свой драгоценный свет до лучших времен.
Дом напротив университета будто вымер.
Затихли и у Кишинской. Рэдда посапывала на матрасике в кладовке. А Юлишка отправилась в кухню, и они вместе с Ядзей наконец поужинали, запив холодную гречневую кашу чаем. Юлишка вдруг ощутила, что пол, как палуба рыбацкого баркаса, ускользает куда-то из-под ног. Прихрамывая, ощупью она дошкандыбала до постели и забылась каменным сном.
2
Когда Юлишка поднялась на свой пятый этаж, ее сердце стучало ровно, успокоенно — так тяжелые, как ртуть, волны Балтики успокаиваются на час-другой перед шквалом, летящим за тридевять земель.
Дверь, на удивление, была не заперта. Юлишка несильно толкнула ее, привычно ловя ухом стон нижней петли, но стон не раздался. Юлишка опустила глаза: петля лоснилась от машинного масла.
Смазали!
Первое, что бросилось, — переднюю перегородили массивным письменным столом Александра Игнатьевича. На вешалке висели резиновые дождевики, а черные фуражки с высокими тульями и лакированными козырьками были аккуратно разложены на ее верхней полке.
Паркет обволакивал чужой — толстый — ковер. Ноги в нем тонули, и даже передвигать ими было нелегко. Юлишка всмотрелась и ахнула. Ну точь-в-точь ковер из апрелевской квартиры. Бабушка Марусенька такой же чистила одежной щеткой перед праздниками на балконе.
Неужели из самой Германии привезли персидский ковер, подумала Юлишка, и не поленились тащить в дальнюю дорогу?
Но через мгновение она воскликнула про себя: ах, глупая! Да этот ковер академические друзья подарили
Александру Григорьевичу в тридцать восьмом году, к семидесятилетию. Евгения Самойловна еще недовольна была: зачем потратились — дорого!
Ужасно, что могут подумать Апрелевы о ней, о Юлишке.
Зато в гостиной, что ее немного утешило, оставалось по-старому. Траурно и величаво под лучами солнца блестел черный «Бехштейн» с серебристой, суставчатой полосой чуть выше талии, отражая люстру и край шторы. Тахту только задвинули вглубь, в нишу.
Что творилось в спальне и в ее комнате, Юлишка не узнала: путь ей сурово преградил навозный жук.
— Ты кто? — спросил он по-немецки и втолкнул в кабинет, не дожидаясь ответа.
В хозяйском вольтеровском кресле с резными подлокотниками в виде львиных лап развалясь сидел один из молоденьких кузнечиков, в расстегнутом черном мундире, обнажив девственно белое топорщащееся брюшко, и болтал с кем-то по телефону. Зеленый шнур змеился из кожаной квадратной сумки, установленной перед ним на тумбочке.
Юлишка сразу сообразила, что это не главный жилец квартиры номер двенадцать и что когда главный жилец появится, то кузнечик будет сидеть в передней, за столом Александра Игнатьевича. А раз он не главный жилец, то и разговор с ним иной.
Второй аппарат у кузнечика имел четкие контуры тостера, но вдобавок в его корпусе, в прорезях кожаного футляра, утопали синие, желтые и красные клавиши.
Возможно, это радиоприемник, предположила Юлишка.
Кузнечик, не отрываясь от трубки, в которую он стрекотал пулеметными очередями, надавил на желтый клавиш.
— Я здесь, господин гауптшарфюрер Хинкельман, — донесся до Юлишки скрипучий немецкий голос, исходящий откуда-то из-под земли.
— Тащи пса сюда, Маттиас, — приказал, что гавкнул, кузнечик, прикрыв на мгновение мембрану и склонив продолговатую физиономию с глазами навыкате к аппарату.
Вот невежливый человек, грубиян, — заставляет ждать на ногах, а ведь сам пригласил, отметила Юлишка. Александр Игнатьевич никогда бы не позволил себе поступить подобным образом. Он извинился бы перед собеседником, поднялся и усадил Юлишку. И еще раз извинился бы — перед ней.
Позади раздался шум. Юлишка оглянулась. Навозный жук безжалостно втягивал в кабинет Рэдду за ошейник. Собака упорствовала. Шкура на ее шее сжалась в гармошку. Рэдда чувствовала себя полузадушенной, однако не уступала. Юлишка хотела вырвать ошейник, но навозный жук бесцеремонно оттолкнул ее.
Наконец кузнечик прекратил болтовню. Недовольно и строго он посмотрел на Юлишку. Он ощупал пристальным и каким-то выпуклым взглядом ее лицо и верхнюю часть туловища, плечи, грудь. Юлишка вздрогнула, будто от прикосновения двух слизких присосок. Затем взгляд его, совершив скачок, прилип к туфлям и оттуда гусеницей противно пополз по ногам к краю юбки.
— Ты кто такая? — спросил кузнечик на чистом, но немного угловатом русском и уложил ладони на топорщащемся брюшке в ожидании ответа.
Брюшко теперь казалось не крахмальным, а желтоватым, мягким и очень неприятным. Проткни — жидкость полезет бурая, как у настоящего кузнечика.
Рот у Юлишки свела судорога.
Кто она?
Ха! Любопытный и наглый вопрос.
Кто она?
Вот кто — он? Это никому не ведомо.
Гаупт… Бум-трах-бах… Хинкельман.
А кто она — знает целый дом, весь переулок, все деревья в парке напротив университета; да и в самом университете кое-кто, например ректор, а профессоров, почтительно раскланивающихся с ней, не перечесть.
В той квартире, в которой Юлишка с утра до вечера поддерживала огонь в семейном очаге, ей посмели задать возмутительный вопрос: кто она? Да любая дощечка в паркете, любая чашечка в сервизе, любая царапинка на подоконнике способны ответить — кто она! Она вынянчила Юрочку, она выходила после болезни Александра Игнатьевича… Она… Да без нее дом бы рухнул, все бы перессорились.
Но кузнечик не собирался расспрашивать ни дощечки, ни чашечки, ни — тем более — деревья в осеннем парке. Он жестко повторил вопрос:
— Ты кто такая есть? Собака принадлежит тебе?
Юлишка брезгливо сморщилась. Рэдда не принадлежала ей, но все-таки она была скорее ее, чем навозного жука, который крепко держал ошейник.
— Да, — расцепила челюсти Юлишка, — собака моя, и выкрадывать ее дурно. Я пожалуюсь вашему начальству.
Впервые она присвоила чью-то собственность.
Что-то нелепое произошло в ее жизни. Немало лет она провела среди чужих вещей и готова была лучше умереть с голоду под забором, чем совершить грех и опозорить свое честное имя. И вот теперь она совершила этот грех и опозорила свое честное имя, — и мир не перевернулся.
— Откуда у тебя такая породистая собака? — улыбнулся тонко кузнечик.
Он загонял Юлишку в тупик, потому что догадался, с кем его свела судьба. Еще заупрямится, возись потом с ней. О, эти славяне!
— Сусанна Георгиевна подарила.
— Ах, козяйка? — иронически спросил кузнечик, выдав, между прочим, свою фонетическую — иностранную — беспомощность при произнесении русского звука «ха».
— Да, хозяйка, у которой я служу. Я домработница.
Она решила придерживаться версии, выдвинутой самим кузнечиком. Она не позволит копаться в своих отношениях с семьей Александра Игнатьевича. Для немца она обыкновенная домработница.
Александр Игнатьевич и Сусанна Георгиевна поразились бы, услыхав, что говорит Юлишка. Домработница? Они не любили это слово.
— Служила, — поправил кузнечик. — Ты вкусно варишь? — спросил он.
— Да, я прекрасно варю, прилично пеку пироги, но жарить не берусь, не умею, — с вызовом ответила Юлишка.
— Отлично! — обрадовался кузнечик, не уловив насмешки. — Твое имя?
Экий, теперь ему имя понадобилось. Юлишка недоумевала: к чему он клонит? Но он клонил к чему-то.
— Юлия Паревская, — вылетело у нее.
Матка боска, еще одна ложь. Какая она Паревская, и вместе с тем она не могла не произнести фамилию Фердинанда.
— Постой, постой, — взмахнул ладонью кузнечик совсем по-русски, — ты не русская?
И вдруг Юлишка уже абсолютно сознательно солгала, в третий раз. Ей в то мгновение до смерти захотелось стать русской.
Это не была ложь во спасение. Это не была ложь во благо. Это не было невинной или святой ложью. Эта ложь как-то укрепляла ее связь с Александром Игнатьевичем и вообще с прошлой, довоенной, счастливой жизнью.
И она ответила:
— Нет, я русская.
И мир опять не перевернулся.
— Зачем тебе дорогая собака? Тебе ее питать нечем. У меня она будет сыта. Поиграй с ней. Приучи ее ко мне.
Да, Рэдда упрямая, преданная, выдержанная, такая же, как я, с гордостью подумала Юлишка.
— Ну что? Даришь собаку?
«Даришь — смылся в Париж!» — дразнился в подобных случаях рыжий Валька.
Юлишка молчала.
— Я тебе дам крупу, сахар, консервы.
Если бы кузнечик умел читать мысли, он бы прочел в голове у Юлишки, как на телеграфной ленте: уди-ви-тель-но-е пле-мя не-мцы. С необычайной легкостью они распоряжаются чужими вещами. Как непослушные дети. Переместили без позволения мебель, выкинули шкаф, погубили книги и вдобавок ни капельки не стыдятся выклянчивать подарки. А если им с достоинством отказывают, пытаются подкупить. Уди-ви-тель-но-е пле-мя!
— Ну, повелевай, чтобы она подошла. Повелевай! — И в голосе кузнечика скрипнуло нетерпение. — Как кличка?
— Рэдда.
— Рэдда? Англичанка?
— Английский пойнтер.
— Пусть будет Рэдда. Рэдда, Рэдда, — позвал он.
Собака рванулась — и сникла, рванулась — и сникла, спрятав морду в лапах.
— Она голодная, — нагло и глупо заявил кузнечик, — покорми ее, Маттиас, — и он жестом отослал навозного жука в кухню.
Рэдда могла не есть по нескольку суток, но в чужой миске пищу и не обнюхает. Умрет еще, испугалась Юлишка и сделала инстинктивное движение в сторону кухни, из чего кузнечик легкомысленно заключил, что через педелю получит прирученного пса. Ведь ему, гауптшарфюреру Хинкельману, случалось обламывать и не такие экземпляры. Все это у него было написано на физиономии — Юлишка безошибочно прочла.
— Ну ладно, расскажи мне тогда о своих хозяевах.
Кузнечик выдернул из ящика тумбочки пачку фотографий, стасовал их, как колоду карт, и непередаваемо ловким движением опытного шулера раскинул веером:
— Они?
Где он достал, проныра? Альбомы-то Юлишка сама положила в чемодан.
— Они, — удовлетворенно растянул рот кузнечик. — Они.
Он снова стасовал колоду.
Мелькнули светлая улыбка Сусанны Георгиевны, стриженая челка Сашеньки, высокий лоб Александра Игнатьевича, белый воротник Юрочки и еще что-то близкое, почти родное. Юлишке вдруг полегчало на душе. Сердце разжалось от сознания, что они, эти люди, не должны вот так просто, за здорово живешь, забыть ее и что они ее не забудут, никогда не забудут там, в неведомой эвакуации, в Северном Казахстане, на краю света. Лица улыбались с открыток добрые, довоенные, вон и моя панама, и Юлишка улыбнулась им тоже, как по утрам, за завтраком.
После падения Житомира Юлишка совсем было собралась попросить Александра Игнатьевича взять ее с собой — в эвакуацию.
Гибкое слово, похожее на болотную гадюку, всплыло в городе незаметно и не сразу.
— Эвакуация!
Постепенно права гражданства получила и эвакокарта. Но никто ее, впрочем, в руках не держал. Об эвакуации спорило все население дома напротив университета от мала до велика. И спрашивали друг друга: когда едете, куда? Признаться, что уезжают скоро, никто не желал.
Отступать, бежать — унизительно не только солдатам.
— Через месяц фашисты захватят город, — в первых числах августа, — мрачно предрекла Сашенька. — Мне Муромец объяснял — берут котлами, а наступают по трем направлениям.
— Что значит захватят? Кто им позволит? — возмутилась Сусанна Георгиевна. — Не сей панику, а то угодишь под трибунал.
— Никуда я не угожу, ни под какой трибунал. А двери твои взломают и выгонят тебя из твоих роскошных апартаментов, как собаку на мороз, — и Сашенька с не оправданной ничем злостью принялась молотить по спинке кресла. — Когда мы уедем? Апрелевы уехали, Кареевы уехали.
Телефон в кабинете не звенел сутками. Александр Игнатьевич из университета не подавал признаков жизни. Сусанна Георгиевна моталась по частям гарнизона с лекциями на литературно-исторические темы, в которых, используя художественные примеры, доказывала неумолимую обреченность военной машины фашистского вермахта, а по ночам она маялась в гостиной на тахте, жалостливо всматриваясь в портрет мужа, который, больной, она прекрасно представляла себе это, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, демонтировал лабораторию, глотая невидимые миру слезы. Всего три года назад Александр Игнатьевич, конечно же больной, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, в окружении армии чумазых слесарей оборудовал эту самую лабораторию новой аппаратурой, купленной специально для него во Франции за баснословную цену.
Знаменитый художник Зиновий Толкачев изобразил Александра Игнатьевича немного грустным, рядом, контуром, угадывалась голова Рэдды.
— Уйдем от немцев пешком, — постановила в конце концов Сусанна Георгиевна. — Вот ежели завтра не позвонит и послезавтра, оставим записку и уйдем. По шоссе. Что ж, ему трудно поднять трубку?
— Хорошо бы приобрести билеты заранее, — невпопад промямлила растерявшаяся Сашенька.
— Какие билеты? Дура!
Сашенька выскочила из гостиной, хлопнув дверью. Она шлепнулась на сундук в Юлишкиной комнате и зарыдала.
— Где же наши? — спрашивала Сашенька, и мокрые звездчатые пятна усеивали ее розовый в горошек фартук.
Если бы она поинтересовалась, где соль или перец, то Юлишка указала бы с предельной точностью:
— На третьей полке! (Допустим.)
Но когда Сашенька спросила: где наши? — Юлишка опешила.
Как? И она не знает, где наши?
А ведь письмо с фронта получила, от мужа. С неделю назад. Там и наши. На фронте, где еще?
Юлишка сидела, туповато поглядывая на Сашеньку, но привычно и ласково улыбаясь.
— Успокойся, Сашенька. Не плачь, — говорила Юлишка, поглаживая ее по колену.
— Господи боже, спаси и помилуй, — шептала неверующая Сашенька. — Где же наши? Господи боже, спаси и помилуй…
Но, невзирая на то что она тысячу раз горячо повторяла одну и ту же просьбу, бог ей ничего не ответил.
Ее бог, вероятно, был глух, ее бог, вероятно, был нем.
Он молчал, как проклятый.
Значит, судьба моя такая, произнесла внутри себя Юлишка, и никто в целом свете, если бы и услышал эту фразу, не в состоянии был бы объяснить, какой смысл она скрывает.
Александр Игнатьевич появился внезапно, вернее, его привез Ваня Бугай.
— Отлежусь сутки, а то умру, — сознался он Юлишке по секрету.
О смерти думает, горестно вздохнула Юлишка, а ведь молодой, академиком стал недавно, в тридцать три года. Вечером она случайно уловила отрывок разговора. Сусанна Георгиевна умоляла мужа выхлопотать место в эшелоне и для Сашеньки. Юрочку так протащат. На ребенка эвакокарты не надо.
Ну да, всхлипнула Юлишка, Юрочку нужно обязательно взять, они с Сашенькой сейчас почти сироты — кормилец неизвестно где. Вот в те минуты у нее бесповоротно созрело решение — города не покидать. И забот им меньше.
Кузнечик лениво помахивал веером фотографий. Свежий ветерок бархатисто касался Юлишкиного лица. Теперь она сама не противилась продолжению беседы. Она с удовольствием расскажет, какие милые и душевные люди составляют ее семью. Пусть узнает, пусть узнает.
— Да, это они, они, — взволнованно заспешила Юлишка, — вот Сусанна Георгиевна, вот Юрочка, вот Александр Игнатьевич. А это Муромец, майор Силантьев, директор завода Килымник с Сашенькой. Вот профессор Петраковский с сыном. Вот мы на даче в Ирпе-не. Видите, с террасы торчит локоть? Мой. А это в позапрошлом году в Бердянске, на косе.
Бердянск, Бердянск! Южное, обжигающее море!
Пузырчатая, соленая волна захлестнула ее. Рот заполнил тухловатый привкус водорослей. Заложило уши.
Кузнечик отъехал от Юлишки вместе со стулом и уменьшился в размерах.
Пискливый голосок его донесся издалека.
— Козяйка тебе приказала сокранить собаку и больше ничего? А где музейные экспонаты? Куда ты их зарыла? Учти, что я, гауптшарфюрер Кинкельман, правомочен отдать тебя под суд за упрятывание английских сторожевых псов.
Юлишка недоуменно уставилась на кузнечика. Она не дурочка. Зачем он берет ее на пушку?
Музейные экспонаты? Какие музейные экспонаты? Картины, что ли? И какой Рэдда — пес? Она собака охотничья.
Картины на антресолях. Искусство теперь ему понадобилось. Нет, он ничего не получит. Юлишка сумеет их выручить. И Рэдду.
Она пожала плечами:
— Картины красивые, дорогие, Сусанна Георгиевна ими гордилась. Увезла с собой в эвакуацию.
— Ах ты, китрюга! Как ты могла прислуживать этой дряни?.. Еврейке? — спросил кузнечик, меняя тактику и криво — до уха — усмехаясь.
Он надеялся выведать местоположение картин иным способом. Но Юлишка не дурочка. Ему не посеять розни в ее семье. Она никому не прислуживала. Она жила у родственников и трудилась, как трудились все. «Вы, Юлишка, мой самый преданный помощник», — сказал на ее дне рождения Александр Игнатьевич, подняв искристый бокал. А Хинкельман дурак! Не знает русского языка. Тоже отмочил: прислуживала! Совсем глупый — чувств не понимает.
Однако Юлишка ничего не произнесла, а мысли читать Хинкельман, как выяснилось, не умел.
Юлишка не задумывалась, впрочем, еврейка ли Сусанна Георгиевна или нет. Она не усматривала ни малейшего различия между собой, паном Фердинандом Паревским, Зубрицким, историком Африканом Павловичем Кулябко, Александром Игнатьевичем и… Сусанной Георгиевной — еврейкой.
А Сашенька? Да полно, еврейка ли она вообще? Ведь она сводная сестра, и зовут ее Александра Ивановна! Дед лесоруб, родом из Шадринска. Юлишка его однажды угощала обедом.
Торговки на базаре поссорятся и сквернословят, а так никто в городе лет двадцать никакой разницы между евреями и другими людьми не отмечал, во всяком случае Юлишке ничего о том не было известно.
Разве кузнечик базарная торговка? Может, он пьян?
Шовинизм — уровень малообразованных людей, именно малообразованных, утверждала в последней лекции Сусанна Георгиевна. Иногда по вечерам она, усадив Юлишку на тахту, излагала ей свои взгляды — без аудитории практиковаться неловко. Школа ни в какое сравнение с красноармейцами и младшими командирами не идет. Им лекцию прочесть нелегко. Вопросов уйма. Так Юлишка и узнала про некоего Шовена, истеричного солдата Наполеона Бонапарта, участь которого, кстати, ждет и Гитлера. Бесноватого фюрера расколотят в пух и прах. От этого самого Шовена все и приключилось. Сперва одни начали твердить — мы самые лучшие, потом другие, а третьи им возразили — нет, мы… И пошла писать губерния!
— Ты вечером прогуляешь собаку. Ауфвидерзеен, — выплюнул кузнечик напоследок, устав, очевидно, от русского языка.
«Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот так-так!..» — вдохновенно орал рыжий Валька и очертя голову бросался в драку.
Юлишка, опустошенная, повернулась и шагнула в коридор. Не сомневающийся в ее согласии кузнечик последовал за ней и распахнул дверь сапогом. Утренний — серый — свет с лестничной площадки осеребрил его четырехугольный блестящий носок. Когда Юлишка очутилась по ту сторону порога, он громко спросил:
— Твои вещи? Хочешь забрать?
Забрать вещи — значило сдаться. А ей надо выручить картины и Рэдду. Юлишка, так и не ответив ничего кузнечику, спустилась во двор и сумрачно побрела к флигелю. Прежде чем войти, она по привычке подняла глаза и увидела, что на балконе прохаживается, покуривая сигару, навозный жук. Рэдда стояла в ближнем углу на задних лапах, мелко перебирая передними, которые упирались в перила. Юлишке передалась ее дрожь. Она вошла во флигель, но не позвонила к Ядзе, а решила подсмотреть в щель. Вскоре навозный жук скрылся в кухне, а Рэдда заметалась по балкону, подвывая. Юлишка хотела крикнуть, что она тут, что она вернется, но безотчетный страх, налетевший когтистой, отвратно пахнущей птицей, теперь уже крылом, — черным, — наотмашь хлестнул ее по лицу.
Юлишка подождала несколько, надеясь, что Рэдда успокоится, но Рэдда не успокаивалась и продолжала метаться. Юлишка показалась ей, махнула рукой: мол, не бойся! Тогда Рэдда прыгнула на высокую скамейку, которую прежде использовали как подставку для пальмы. Балансируя, она положила лапы поверх перил и протяжно залаяла.
— Не смей, Рэдда! — прохрипела Юлишка.
Она медленно, устало закрыла веки, когда в ее мозг вклинилось понимание того, что сейчас произойдет.
Из квартиры Апрелевых на Юлишку с любопытством глядел недотепа.
А Рэдда мощно оттолкнулась от скамейки и, перекинув через перила длинное породистое туловище, стремглав рванулась вниз, изгибаясь в полете бубликом, судорожно подгребая воздух под брюхо растопыренными лапами.
Шмяк!
Хх…
И тишина. Юлишка бросилась к золотистому, вдруг исхудавшему и непомерно вытянутому телу.
Рэдда лежала на чернеющем под ней асфальте, задрав искаженную мукой пасть; ее распяленные и остановленные смертью глаза напоминали стеклянные у чучела немецкой овчарки в витрине зоомагазина напротив Института этнографии, но в отличие от тех, выпученных и злобных, Рэддины сохраняли тоскливое, почти человеческое выражение.
Юлишка очнулась оттого, что навозный жук саданул ее локтем в подложечку. Он ругался грубо, по-своему. Будто болты и гайки ссыпали в медный таз для варенья.
Юлишка притиснула ладони к животу и попятилась.
Сейчас она зайдет к Кишинской, и Рэдда, как два дня назад, навалится на ее туфли мягким бело-розовым животом с втянутыми сосками.
Юлишка тихо, как во сне, притворила за собой дверь флигеля, и недотепа, который с прежним любопытством следил за событиями из квартиры Апреле-вых, не заметил на ее лице никакого особенного выражения.
3
Несмотря на сентябрь, осень дышала зимним холодом. По целым дням теперь небо заливало тусклое красноватое серебро. Жалобно попискивали замерзшие птицы. Пахло отработанным бензином и палым отсыревшим листом. По городу разъезжали юркие грузовички «хорьх» с полицаями, которые расклеивали приказ генерала Эбергарда. Жители без различия пола и возраста в трехдневный срок обязаны зарегистрироваться в районных комендатурах.
Невинный приказ!
Смеркалось, когда к Ядзе позвонил, долго не отпуская кнопку, кузнечик.
Из-за его спины выглядывал навозный жук. Знаками они продемонстрировали, что пришли с мирными намерениями. Почмокав, кузнечик поманил Юлишку пальцем:
— На моей родине, в Швабинге, есть ресторан, где кельнершами работают исключительно пожилые дамы. Его посещают отставные генералы, профессора и — оля-ля — музыканты, — кузнечик поиграл в воздухе пальцами, будто нажимал на клапаны флейты. — У тебя приличный вид, и я тебя назначаю кельнершей. Хочешь в Мюнхен? Пойдем со мной.
Навозный жук негромко захохотал:
— Пойдем, пойдем. Не бойся. Мы тебя выдадим замуж за генерала.
Острота, сказанная по-немецки, осталась неоцененной, хотя кузнечик ее перевел.
Юлишка сперва не желала идти. Опять будут допрашивать, гестапа проклятая! Но Ядзя растолковала ей, чего от нее требуют, и даже предложила кузнечику свои услуги, от которых тот отказался:
— Ты там ничего не найдешь, не твой дом.
Узнав, в чем суть, Юлишка согласилась, да еще упрекнула себя по дороге: почему не согласилась сразу? Она должна, она обязана проверить, что творится там, в квартире, все ли в порядке, все ли на месте?
И Рэдда!
Юлишке чудилось, что Рэдда жива и невредима, и она не интересовалась у Кишинской, кто и где похоронил собаку. Если во флигеле ее нет — значит, она там, в спальне у кровати или в кабинете.
Юлишка под конвоем пересекла двор посередине — первый раз в оккупацию.
Порыв острого ветра скрипнул облетевшей веткой каштана. Скрюченные, убитые заморозками листья шуршали, предостерегая: вернись, вернись!
Двери на этажах лестницы черного хода были распахнуты настежь.
В кухне Апрелевых возле плиты суетился недотепа, как голодная муха над банкой с медом. Что-то жарил на сале.
Юлишка добралась до пятого этажа и вошла в свою кухню, а войдя, подумала, что следовало бы бабушке Марусеньке сообщить про ковер. Но мысль погасла так же мгновенно, как и вспыхнула.
Застекленную до половины дверь, отделявшую узкий коридор с ванной, туалетом и ее комнатой от кухни, навозный жук плотно закрыл. Сквозь матовые квадраты доносились приглушенный щелк шагов, сдержанный, как бы на цыпочках, смех, а в паузы — два-три бравурных аккорда из «Венской крови». Юлишка огляделась, как в чужом доме, и обнаружила, что на столе парадно выстроены два самых дорогих чайных сервиза — саксонские «Голубые мечи». На двадцать три персоны. Одна чашка перед войной треснула, и ее отдали в мастерскую склеить. Надо найти квитанцию и получить.
Держа равнение, как жолнеры в сияющих мундирах на дореволюционных патриотических открытках, стояли широкоплечие, схваченные в талии бокалы, будто ожидая приказа о наступлении. Точно опереточные дивы, в сумасшедшем каскаде застыли вверх юбочками хрупкие коньячные рюмки. На овальном — любимом Юлишкой за легкость — подносе, игриво расписанном каким-то несерьезным французом в восемнадцатом веке, желтовато светились прозрачные, как детские ладони, блюдца. И еще много всякой всячины навозный жук без спроса успел вытащить из серванта. Спасибо хоть не расколотил.
— Мы тебя выдадим замуж за генерала! — повторил он, отдуваясь. — Постарайся красиво сервировать стол.
Юлишка, слава богу, его не поняла.
Не ополоснув после улицы рук, он сдернул с крючка полотенце, кстати, не посудное, а банное, махровое, глаженное Юлишкой месяц назад и спрятанное во второй снизу — бельевой — ящик шкафа, рядом с рубашками Александра Игнатьевича, и начал перетирать широкоплечие бокалы, по-официантски хукая на них, то есть своим дыханием стараясь увлажнить стенки, чтобы придать им больший блеск. Хукал он вдобавок не только на внешнюю сторону.
Юлишка содрогнулась от отвращения. Ну и ну, покачала она головой. Во все бокалы наплюет, скотина. Не любила она ресторанных обычаев.
Когда Сусанна Георгиевна однажды на званый вечер по поводу присуждения Александру Игнатьевичу Сталинской премии хотела из «Континенталя» пригласить метрдотеля и его чернопикейных молодцов, Юлишка восстала. Нам в салаты начихают. В бульоне пальцы вымоют. Попрошу лучше бабушку Марусеньку и Ядзю подсобить, а подам сама!
Но метра и чернопикейную гвардию все-таки пригласили.
Юлишка презрительно скривилась: немец, а не чистюля. Потом она зорко прищурилась: нет, немецкость здесь ни при чем. Просто он мужчина, мужик. Юлишка помялась-помялась и решила: чего для них из кожи вон лезть, гестапа проклятая.
И тоже, не помыв рук, подняла полотенце за противоположный край. Навозный жук одобрительно улыбнулся:
— Гут, зер гут!
Но природа взяла свое. Гут не гут, а Юлишке трогать бокалы грязными руками было омерзительно. Она оставила полотенце и направилась в ванную.
— Цурюк! — рявкнул навозный жук и схватил ее за плечо.
Юлишка объяснилась с ним, как умела.
— О, гут, гут! — и навозный жук восторженно приветствовал ее жестом.
Он даже проводил в ванную, но сам к мылу не прикоснулся. Очевидно, навозного жука давно убедили в его абсолютной — ангельской — чистоте.
Вот теперь действительно гут, подумала Юлишка, возвращаясь в кухню. Они стояли напротив друг друга и трудились в поте лица до тех пор, пока через порог не перепрыгнул кузнечик, смешно сломав суставчатые ноги. Он приказал что-то навозному жуку.
В медный таз для варенья снова изрядно сыпанули болтов и гаек. Кузнечик, кольнув Юлишку выпуклыми зрачками, хмыкнул, сомкнул хищно скругленные челюсти и слился своим черным мундиром с полумраком коридора.
Навозный жук заторопился и жестами велел подкачать посильнее примусы. Он поставил на огонь пузатые кофейники — и бело-красно-голубые венцы распластались по дочерна закопченным днищам. Запасной керогаз навозный жук опустил на пол, ничуть не заботясь о том, что линолеум покоробится от горячего. Так ему удобнее было помешивать ложкой густую жижу.
Юлишка промолчала. Приятный, терпкий аромат кофе сладостно вскружил голову. Сквозь кружение у нее мелькнуло: лишь бы Рэдда сюда не заскочила. Обрадуется, перевернет керогаз и обожжется.
Откуда-то, из нутра квартиры, навозный жук приволок два десятка бутылок и принялся их откупоривать. Бутылки с водкой — высокие, плоские и четырехугольные, как кирпичи, с багрового цвета вином — изящные, тонкие и остроконечные, как костелы, с желтым ликером — двугорлые, шероховатые и массивные, как прибалтийские часовни, с коричневым коньяком — круглые, приземистые и пузатые, как… Бутылки с коньяком ни на что не походили. Откупоривались все они по-разному: хлопком, шепелявя, со скрипом, чавкнув. Действовал навозный жук виртуозно, как профессионал, однако разлить напитки не сумел: пальцы дрожали. Он подождал чуть-чуть, надеясь, что пальцы у него дрожали от напряжения. Но, попытав счастья снова, убедился, что это не так. Кур не воруй, про себя порекомендовала ему Юлишка.
Навозный жук приказал снять с подноса рюмки и вытереть его тряпкой. Пока Юлишка терла и разливала, он скрылся в туалете — долго там ворочался и пыхтел, толкаясь о стены и хлопая сиденьем. Вывалившись оттуда и даже не заглянув в ванную, он поспешил обследовать Юлишкину работу. Остался доволен.
Затем из холодильника в коридоре навозный жук вынул брусок масла в прозрачной оболочке, четыре палки оплетенной шпагатом колбасы, серые плоские банки сардин, кстати, советских, корявые селянские помидоры, солнечный мяч сыра, салатового цвета огурцы-дирижабли и еще всякие штучки вроде лоснящихся маслин, стручков красного перца, зеленого лука, надутых соком апельсинов и запрятанного в крокодиловую шкуру ананаса.
Про такие деликатесы бывший беспризорник и колонист, а ныне друг и заместитель Александра Игнатьевича Муромец говаривал, шутливо обнимая Юлишку за плечи: «Закусь буржуазная, но признаю: во закусь! Признаю, Юлия Яновна, и закусываю, грешная моя башка!»
Юлишка засмеялась.
Навозный жук — опять жестами — заставил ее резать колбасу и сыр тонкими ломтиками, сам же ухватил себе что полегче: открывать банки, чистить лук. Юлишка не обиделась, и тем более ее нельзя было этим испугать. Она моментально справилась с возложенными обязанностями, да так ловко, что навозного жука его немецкая добросовестность принудила одобрительно кивнуть и поцокать языком. Гут! Гут!
Хлопоты и несуществовавшее прикосновение Муромца успокоили Юлишку. Она забыла и про Рэдду, и про Ядзю, и в ее душе, несмотря на дурную погоду, на свист сырого ветра за стеклом, всплыли но^ые, весенние ощущения. Сейчас праздник, Первое мая, да, да, Первое мая, и она в белоснежном, с оборками и только что подаренном ей переднике готовится к торжественному приему важных гостей.
— Сейчас, сейчас, — бормотала Юлишка. — Сейчас начну накрывать на стол.
Ее слова относились, конечно, к Муромцу. Курносый заместитель дважды наведывался в кухню.
Вечно голодный холостяк Муромец ей нравился своей милой косолапостью и деревенским лицом, будто сию минуту вымытым колодезной водой.
Перед самым приглашением гостей в столовую Сусанна Георгиевна обязательно туда заходила, статная, светлая, в строгом костюме. Бывало, поцелует Юлишку в щеку, ахнет, тайно сжует бутерброд, именуемый ка-напкой, на котором всего по чуть-чуть, проверит, достаточно ли приборов, — с арифметикой Юлишка не ладила, — и опять ее крепко поцелует сочными губами. Затем Юлишка шла в кабинет и приглашала гостей.
— А ужин вас ждет давно! — говорила она и плавно поводила рукой в сторону двери.
Что за счастливое время!
Какие замысловатые канапки, украшенные пастернаком, она изготовила в позапрошлом году к приезду знаменитого летчика-испытателя! А как ему не понравилось ими закусывать и он попросил обыкновенной селедки, которой сроду в Юлишкином хозяйстве не водилось, и как она помчалась в центральный гастроном на углу Ленина, и как ее атаковали мальчишки у парадного, расспрашивая, много ли у героя орденов, и как заведующий рыбным отделом вместе с Ваней Бугаем в подсобке вскрывал бочки — топором одну за другой, искал для летчика селедку из селедок, атлантическую, и как она неслась, хоть и на машине, но будто на крыльях, обратно, ликуя преданным сердцем: «Купила! Перед закрытием, но успела!»
Хлынувшие потоком картинки предвоенных лет были столь захватывающими, столь радостными, что Юлишка громко рассмеялась.
Навозный жук, повернув к ней набриолиненную прическу, не удивился и тоже рассмеялся. Он по-свойски хлопнул ее по спине и подмигнул, ткнув пальцем на гору бутербродов: мол, пользуйся, ешь, дело житейское, сыта возле нас будешь.
Юлишкино приятное состояние оборвал кузнечик. Перепрыгивая от плиты к кухонному столу, он обнюхал блюда с провизией, шевеля за неимением усов белесыми бровями, и, не выказав ни одобрения, ни недовольства, сыпанул на всякий случай несколько болтов и гаек в медный таз для варенья. Дверь он оставил открытой и пружинисто ускакал в прихожую, — фасонно сгибая в коленных суставах сухощавые ноги в сапогах с голенищами, какие носили до революции кавалерийские офицеры эскорта вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Модник майор Силантьев умер бы от зависти.
В желтом от электричества проеме, знакомом проеме, — Юлишка всегда любила наблюдать, что происходит в столовой и гостиной, — она увидела мужчин разного возраста в черных, зеленых и, как ей померещилось, голубоватых мундирах с иголочки. Без слов ясно — генералы и фельдмаршалы. Штук пятнадцать. Немцы оживленно беседовали. Губы их то вытягивались присосками, то сворачивались в кольца, то замирали как убитые змеи, падая друг на друга плашмя… Не скрежет болтов и гаек о дно медного таза для варенья, а железный грохот консервных банок, падающих в мусорный бак, заполнил кухню до краев. Оконные стекла дребезжали.
Навозный жук надел белую куртку, лихим движением кельнера из пивного зала вскинул на колоннаду жирненьких пальцев поднос и зигзагом пополз внутрь квартиры. Генералы в разноцветных мундирах расступились, а потом поспешили за ним, как толпа богатых бездельников с Маршалковской за смазливенькой бабенкой. Что же там происходило дальше, Юлишка не узнала. Кузнечик мимоходом притворил носком сапога дверь. Вскоре навозный жук вернулся с пустым подносом. Юлишка выстроила на нем очередную шеренгу бокалов. Навозный жук сновал, как челнок, до тех пор, пока не перетаскал в столовую все — до последнего блюдца.
Юлишка бессильно опустилась на табурет. Руки и ноги занемели. Выручала привычка. Сашеньки-то нет, помочь некому.
Весеннее настроение, первомайское, постепенно покидало ее.
Железный грохот! Да, железный грохот! Виноват железный грохот. И она бы не вынесла его, если б «Бехштейн» не вмешался своими отлакированными звуками. Переливы какой-то более мощной, чем «Венская кровь», мелодии впитали в себя и голоса, и шум шагов. Волнообразные аккорды росли, вздымались, превращаясь в шквал. А в груди Юлишки, в разлете ребер, что-то тревожно ухало и больно кувыркалось, точно в детстве, когда она вслушивалась в яростно бунтующее море.
Временами «Бехштейн» смолкал. Но после короткой паузы он начинал снова, сперва тихо, другой, более бурный опус. Раздвигая безжалостно воздух, аккорды постепенно впадали в бетховенское неистовство. Казалось, все вокруг расплющивается и тонет в урагане темной музыки. Только угаснув, она освободила предметы из плена, которые обрели свою истинную форму, подобно подводным камням — после отлива.
Навозный жук долго не возвращался. Он, верно, приткнулся где-нибудь с подносом и тоже слушал, пыхтя и изображая перед начальством на своей физиономии глубокую сосредоточенность.
Томительная заброшенность наконец заставила Юлишку выйти на зыбких ногах в прихожую, где в полумраке, расколотом по диагонали желтой шпалой света, огромной рыбой-кит плавал и кружился стол Александра Игнатьевича с телефонными футлярами.
Парадная дверь на лестничную клетку была полуоткрыта, Юлишка усмехнулась. Гестапа проклятая! Часовой-то внизу. Сидит себе да посиживает в швейцарской на стуле Ядзи Кишинской. Не обманут! Юлишку поразило, между прочим, что немецкие солдаты добродушно сидят на скамейке или прохаживаются возле дома, а не стоят по-зловещему, картинно раздвинув ноги, как в кино.
Ее, Юлишку, немцы не принимали в расчет.
Она осмотрелась. Перед ней простиралась ее квартира и уже не ее: ихняя. Вроде встретила старинного знакомого. Он и не он, он и не он.
Юлишка согнулась и пошарила под столом.
— Рэдда, — еле окликнула она собаку. — Рэдда!
Никто не шевельнулся, не царапнул лапой. Пользуясь тем, что «Бехштейн» штормил, она на цыпочках двинулась по коридору и заглянула в спальню. Кровать, ширма, трюмо, платяной шкаф на месте. Второй снизу ящик, бельевой, был резко выдвинут. В серой мгле он напоминал Юлишке бесстыдно высунутый язык клоуна Казимира из бродячего цирка пана Струтинского, который давал представление в рыбацком поселке на празднике перед началом осенней путины в последнем году минувшего века. Весело пиликала скрипка, утробно бахал барабан, заискивающе подсвистывала флейта. Зазывала Казимир перемигивался со зрителями, хохотал и обидно вываливал язык.
Юлишка не рассердилась на шкаф и даже отчего-то облегченно вздохнула. Она нагнулась и, как слепая, провела рукой в пространстве между кроватью и полом. Вот здесь любила валяться Рэдда, несмотря на запрет. Пусть бы валялась, пусть бы валялась вдоволь.
— Рэдда, — шепнула Юлишка. — Рэдда.
Никого.
Кабинет Александра Игнатьевича располагался рядом, и Юлишка отправилась туда. В нем царил хаос.
Мебель сдвинули, повсюду громоздились чемоданы, картонные коробки и другие предметы в чехлах угрожающих очертаний.
— Рэдда! — негромко крикнула Юлишка.
Ее голос утонул в пучине ринувшихся из коридора звуков.
Пучина оказалась одновременно и гигантской волной, которая плавно вынесла ее на свой гребень. Волна секунду держала Юлишку в поднебесье — под бледно мерцающим потолком — и сбросила вниз.
Юлишка, однако, поднялась. Пытаясь смирить бестолково бьющееся сердце, она выскользнула из кабинета. В ту минуту кто-то приоткрыл дверь столовой изнутри. Лезвие желтой шпаги расширилось до размеров рыцарского двуручного меча, и Юлишка увидела сквозь щель сверкающее — без морщиночки — голенище. Сапог подрагивал на приземистой, с бахромой, банкетке, покачивался, почти пританцовывая, и вообще вел себя крайне легкомысленно, — праздновал. Потом его каблук, оскаленный полукружьем белых маленьких шляпок, уперся в паркет.
Но вот сапог опять принял горизонтальное положение, и Юлишка догадалась, что его надели впервые — может быть, на эту торжественную, победную, вечеринку. Кожаная подошва была темно-коричневой, со светлым сточенным ободком. Кустарная работа, на заказ шил и, вероятно, у русского мастера.
Ну, слава богу, хоть сапоги у них чистые. Паркет уцелеет, удовлетворенно подумала Юлишка.
Полосу света сломал плечом генерал в голубом мундире. Он прошел во второй коридор, к туалету, церемонно пропустив перед собой Юлишку. Юлишка села в кухне на табурет. В желтом проеме толпа разноцветных военных окружала «Бехштейн» и круглый журнальный столик с разоренными блюдами. Так летние мухи на даче в Ирпене облепляли тарелку со сладкими пенками от вишневого варенья. Юлишка непроизвольно двинула рукой, чтобы отогнать их.
Голубой мундир чуть притворил дверь.
Щель истончилась — и все исчезло. Звякнул крючок в туалете.
Юлишка презрительно скривила рот. Вот изголодались! Музыку исполняют, а они лопают. Гости Сусанны Георгиевны, когда играл «Бехштейн», вели себя смирно, не курили, а чтоб жевать или глотнуть вина — боже упаси. Пианист по фамилии Зильберберг — в обычное время доктор Лечсанупра — после каждой вещи вставал и важно раскланивался. Женщины сдержанно аплодировали, мужчины сосредоточенно качали прическами. Только Муромец расстроенно шмыгал носом да увалистый майор Силантьев скрипел портупеей.
Доктор Зильберберг грустно протирал клавиши платком. Чинно, достойно, интеллигентно. Но чтоб сапогами дрыгать?.. Сусанна Георгиевна не стерпела бы и от полярного исследователя.
За стеной зашумела вода — остро, зло — и ухнула.
Зачем я помогаю навозному жуку? Где Рэдда? При чем здесь доктор Зильберберг?
Надо было вскинуть узелок на спину, взять поводок в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару, да по шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города к чертям, вон из города. И куда? К немцам в лапы? Или наоборот надо было, к реке, к мосту, за красноармейцами, за эшелонами, по шпалам да по шпалам и успела бы до взрывов, успела бы, обязательно успела бы.
Юлишка прислонилась лбом к стене и лихорадочно восстановила внутри головы в мельчайших подробностях весь обряд разлуки с Сусанной Георгиевной. Фиолетово-черный под клочковато дождливым небом перрон. Настороженные, без огонька, вагоны. Густая толпа пассажиров. Груды багажа, брошенные на произвол судьбы. Торопливое, без кровинки лицо красноармейца из оцепления, который подсаживал на высокие ступени Сашеньку.
— Ты чего, мать, мешкаешь? — спросил он и сделал еле уловимое движение плечом; мол, лучше туда, — пожалеешь.
И это еле уловимое движение всплыло сейчас особенно четко.
Туда, туда, туда! Конечно, туда!
Юлишка влезла в переполненный темный вагон. Свечной огарок тускло желтел в разбитом фонаре. Вдруг она поняла, что правильней и не возвращаться на платформу, но место, место!
И Юлишка двинулась боком, почти ощупью, по узкому проходу вперед.
Между скамейками Сашенька устраивала на раскладном чемодане постель для сына. Сусанна Георгиевна втаскивала в тамбур портплед своего бывшего декана. Юрочка дернулся ее привести. Страшно, отстанет, Но Сашенька прикрикнула на него:
— Сиди смирно.
По вагону растекалась влажная прохлада с примесью едкой гари. Внезапно чей-то подробный голос предупредил:
— В двадцать три ноль-ноль отправление.
То же самое эхом повторилось и в другом конце вагона.
О провожающих ни слова, однако Юлишка занервничала — сейчас билеты начнет отбирать кондуктор — и сошла на платформу.
Она подняла лицо и увидела над собою синюю — распластанную — шаль неба. Дождь перестал. Вверху, в хрустально сапфировом пространстве, покачивалась в стремительно летящих пепельных облаках единственная зеленая звезда.
Тянуло жженым углем и нагретым металлом от колес. За забором железнодорожных мастерских слабо пискнул гудок.
— «Кукушка» небось, — определил Юрочка, высунувшись в окно, — второй раз кукует.
Сусанна Георгиевна спрыгнула со ступенек на перрон.
— Поздно, милая, иди, пора Рэдду кормить, — и она крепко и, как всегда, сочно чмокнула Юлишку в щеку. — Мы скоро вернемся.
Но Юлишке хотелось побыть с родными еще минуточку. Вернуться домой — значило остаться надолго в одиночестве, может быть, на две недели, а может быть, и на месяц.
Позади она услышала простуженный мужской — с акцентом — голос:
— Ах, вот вы где? Добрый вечер. Я вас ищу.
— Зачем? — спросила Сусанна Георгиевна.
— Для вас зарезервировали в мягком. Нижнее, четвертое купе…
— Вот так да! — обрадовалась в окне Сашенька. — Бог его знает, где этот Семипалатинск! Хоть ты попадешь в приличные условия.
— Нет, — возразила Сусанна Георгиевна. — Я не попаду в приличные условия.
— Не упрямься, — настаивала Сашенька. — Правда, Юлишка, пусть займет место?
— Замолчи, — жестко отрубила Сусанна Георгиевна и погладила поручень. — Отдайте тому, кто нуждается, например, профессору Вобловскому.
Сквозь тоску у Юлишки пробилась нежность. Умница, красавица, сама справедливость.
— Не жэлаете, как жэлаете, — охотно согласился мужчина. — В темноте не признали — я Мазманянц, управделами. На Вобловского добро надо получить. В случае чего, вы подтвердите, что разговор состоялся, — и он черкнул карандашом в блокноте.
— Прощай, Сашенька, прощайте, Сусанна Георгиевна, — сказала Юлишка, — берегите мальчика. Пепельница в чемодане, фибровом.
Юлишка повернулась и побрела по платформе, думая почему-то о старом немощном Вобловском и еще о Мазманянце. Она была знакома с ним только понаслышке, если что отремонтировать или насчет путевок к нему звонили, к Мазманянцу.
— Эй, мать! — крикнул вдогонку красноармеец из оцепления. — Не заблудись — кругом иди. Ворота-то заперты…
Снова зашумела вода — остро, зло — и ухнула. Юлишка встрепенулась.
Голубой мундир вышел из туалета и, стрельнув в нее взглядом, исчез, перед тем облив себя на мгновение желтым электричеством.
Спустя немного времени в коридоре появился другой немец в черном кителе с серебряным кантом. Притворив поплотнее дверь из кухни, теребимую слабым сквозняком, он воровато прошмыгнул мимо. Не заходя в ванную, черный китель проследовал за голубым мундиром.
Юлишка больше не закрывала глаз. Восемь разноцветных генералов продефилировало в туалет и обратно. Кто неловко, боком, словно стесняясь, иные торжественно, как на параде, иные с глубокомысленным, иные с независимым, иные с безразличным видом.
Никто, однако, не сворачивал в ванную.
— Эх, генералы, генералы! — прошептала укоризненно Юлишка. — Да еще немецкие!
Впрочем, немецкость здесь ни при чем. Когда Юрочка вырастет и наденет форму, конечно, не такую, а нашу, командирскую, с золотыми треугольными шевронами, такую, как майор Силантьев носит, он, верно, тоже не будет споласкивать руки после туалета. Невоспитанный мальчишка.
Чертенок.
И Силантьев вечно забывал, а Юлишка ему бровями указывала на кран.
Когда собирается много мужчин вместе, они быстро теряют человеческий облик, кошмарно ругаются, а иногда и омерзительно похабничают. Сколько раз наблюдала!
Юлишка была не совсем справедливой. Просто ей хотелось обвинить всех мужчин на свете в том, что они делают несчастливыми женщин, затевая бесполезные войны. Кроме того, Юлишка считала, что только ее присутствие и присутствие Сусанны Георгиевны заставляло мужчин в их доме держаться в рамках приличия. Иначе непременно бы распустились, не завтракали бы, не обедали, не ужинали, а только читали бы книги, спорили и курили. А с охоты бы приезжали в грязных резиновых сапогах — и прямо в столовую.
Мужчины кругом виноваты, сонно ворчала Юлишка. Они постоянно воюют. Разве женщины воюют? Эх, мужчины, мужчины! Эх, генералы, генералы! Воюют, рук не моют… А как все могло быть прекрасно!
Дальше мысли ее терялись в закоулках мозга, да и не нужны они ей были больше.
4
Ночная красноватая луна в рыжем парике ореола прилипла к стеклу.
«Бехштейн» затаился. Вечеринка близилась к окончанию. Навозный жук мало-помалу стаскивал грязную посуду в кухню. Знаками он велел Юлишке подогреть воду и прежде вымыть бокалы. Один он подбросил, словил и погрозил ей пальцем, когда Юлишка недовольно поджала губы.
Она с трудом опустила полуведерный чайник на керогаз, задохнулась и отерла высыпавший бисером пот. Она подошла к балкону, распахнула дверь. Колючий сырой ветер окатил ее с головы до пят. Она посмотрела вдаль, в черноту. Сердце болезненно сжалось, и оттого Юлишка впервые в жизни ощутила тяжесть собственной груди. Она перешагнула порог, поежилась. Ветер перестал свистеть. Теперь он гудел ровно, угрожающе. За перилами балкона, за стеной Лечсанупра, за парком напротив университета раскинулся по кручам невидимый во мраке город. Никто и нигде не стрелял, не было слышно ни взрывов, ни пулеметных очередей, ни стонов, ни топота солдат, ни воя моторов. Но все это гнездилось в мертвой тишине. А нарушь ее — и бешено затрещат мотоциклы, по-медвежьи заревут танки, зацокают, заискрят по булыжнику кованые каблуки, черноту желтым веером разомкнет взрыв, истошным голосом закричит раненый и, перекрывая его смертный вопль, ночь гулким эхом раздробит пулемет.
Одинокие окна вспыхивали оранжевым то здесь, то там — и гасли. Поздно, немцы готовились ко сну.
Город лежал не шевелясь, не дыша, как человек в глубоком обмороке.
Юлишка села на скамейку и вцепилась в перила, так же как Рэдда лапами перед самоубийством. «Страш-но-то, страшно, господи помилуй! — совсем не как полька воскликнула Юлишка про себя. — Гестапа проклятая, гестапа проклятая! Катерину замучила». Она посмотрела вниз. Ветер бритвой по-бандитски полоснул ее наискосок. От левого виска до мочки правого уха. Или то боль? Неизведанная раньше боль.
Внизу умерла Рэдда, провалилась сквозь прочный — без трещин — асфальт. Навозный жук столкнул ее туда. Это все — навозный жук! Ленивый, жирно напомаженный, нечистый. Рэдды — нет. Она — там, под асфальтом. Юлишка сощурилась, будто намеревалась разглядеть, что же произошло с Рэддой там, под асфальтом.
Юлишка откинулась назад. Шершавая стенка ожгла холодом спину. Перед глазами проплыла круглая физиономия навозного жука, и плыла она, почему-то злобно ухмыляясь и подмигивая, над безмолвной пропастью, над бездной, хотя полагалось ей находиться за стеклом балконной двери, в теплом мареве, пропитанном запахами кофе, сигар и керосина.
Потом светлые по краям облака скрыли ее от Юлишки.
— Это все ты натворил, навозный жук! Гестапа проклятая! — произнесла она отчетливо и с ненавистью. — Если бы Сусанна Георгиевна эвакуировала Рэдду, она осталась бы в живых. Это ты ее убил, ты! Гадина!
«Гадина! Гадина! Гадина-говядина!» — так ругал издали более сильных мальчишек рыжий Валька.
Мысли совершили скачок: а я? И я Рэдду не уберегла! Не уберегла! Не уберегла! Виновата! Муромец меня ведь упрашивал уехать.
Надо было узелок закинуть за спину, поводок взять в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару да по туманному шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города, к чертям, вон из города… Нет, что это я? Надо было — к мосту, к реке, за эшелонами, успеть до взрывов, успеть, успеть, успеть…
— Тогда и Рэдда, и Юлишка выжили бы, — произнесла она громко, думая о себе почему-то в третьем лице и ощущая какую-то странную раздвоенность. — Ах, проклятые! — повторила она со злобой.
Но последнее восклицание неизвестно к кому относилось: то ли к навозному жуку, то ли к кузнечику.
Юлишка открыла дверь. В стекле отражались ее желтоватые исхудалые щеки. Она сгорбила плечи и печально улыбнулась чуть загнутыми кверху уголками губ. Их, уголки, и губы тоже любил целовать обворожительный пан Паревский.
Все-таки правильно, что я не приставала с просьбами к Сусанне Георгиевне, похвалила себя Юлишка. Какая чепуха — просьбы. Ей, бедной, и без того досталось. Надо же — так унизиться перед собственным мужем из-за сводной сестры. И Юлишка внутри себя повторила обрывок фразы, долетевшей к ней из спальни:
— Я не уеду, без нее, не уеду! Всего одно место! Всего одно!
Да, читатель, мой друг! Всего одно — пусть сидячее — место для близкой родственницы, для сестры! А знаешь ли ты, что значило одно место в эшелоне в те недальние годы? И списки? Знаешь ли ты, читатель, как составлялись эти списки? Часто ли вспоминаешь ты, читатель, о начале той страшной войны?!
Невыносимая жалость к Сусанне Георгиевне пронзила Юлишку. Надо же — так любить сестру! Другая бы…
— Хорошо, Сусанна, — ответил Александр Игнатьевич, разлепив спекшийся от температуры рот. — Когда вас соберутся отправлять, меня уже в городе не будет. Я уйду в армию. В лабораторию буду наезжать с фронта. Ребята и без меня смонтируют установку. Килымник ушел, и я уйду. Но ты не волнуйся. Сашеньку эвакуируют. Обещаю.
Слово свое он сдержал.
Юлишка взглянула вниз, в дышащее сыростью ущелье. Непроницаемость черного воздуха не помешала ей увидеть серый с мокрым, невысыхающим пятном асфальт. И теперь только она полностью осознала, что Рэдда исчезла из мира, умерла, убита, превратилась в прах. Юлишка повернулась спиной к перилам. В кухне никого. По-домашнему потрескивал керогаз, коптил красно-траурным язычком его фитиль, шумел закипающий чайник.
Ах, проклятые! Ах, проклятые! Напрасно они уверены, что здесь — в спокойном фешенебельном переулке — им ничто не угрожает. Напрасно! Праздник она им испортит. Она все перебьет здесь, переколотит. Она им покажет, черт побери, мерзавцы! Ей наплевать, что Сусанна Георгиевна рассердится. Ей наплевать! Посуда — чушь, ерунда!
Где пан Фердинанд, где Рэдда, где тот без кровинки в лице красноармеец из оцепления, где шкаф, где дворничиха Катерина?
Где, где, где они?
Какое они имеют право вламываться в чужие квартиры, орудовать отмычками, выселять людей на улицу?
Внимание, внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью кирпичом!
Нет, она им задаст! Отомстит хотя бы за Муромца.
Однажды, ночью, с неделю назад, зазвонил телефон и чей-то захлебывающийся голос попросил передать Александру Игнатьевичу, что его заместитель убит в ополчении.
«Ладно, передам, не забуду!» — машинально ответила Юлишка, не разобрав толком, что ее просили передать.
Она и относилась к Муромцу, как к живому.
Да, Муромец! Вечно голодный Муромец! Балагур и забияка, курносый и синеокий, с красными деревенскими лапами. И его навозный жук прикончил. Разбойник, убийца.
Она им сейчас устроит!
Юлишка подняла поднос с грязной посудой и шандарахнула его — с размаху — об пол.
Именно — шандарахнула, другого слова не подберешь. Изделие несерьезного француза из восемнадцатого века крякнуло и — напополам.
Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам!
— На тебе, на тебе, — повторяла Юлишка с озлоблением.
Чашки, тарелки, рюмки, бокалы, вазы, сахарницы, молочники и прочая, и прочая, и прочая она счистила со стола и плиты двумя отчаянными жестами. Ничего больше не жаль!
— Ах, проклятые! Ах, проклятые!
Те предметы, которым повезло уцелеть, она добивала туфлями, мозжила их каблуками.
Звон, грохот и треск гибнущей посуды были настолько непривычны для слуха господ генералов и их адъютантов, а кроме того, нелепы сами по себе, в этих апартаментах, высоко вознесенных над лежащим в растерянности городом, что навозный жук и кузнечик не сообразили сразу, что происходит в кухне. Они прибежали, когда Юлишка принялась громить буфет. Навозный жук застыл сперва на пороге в немом удивлении, а потом кинулся к ней, растопырив колоннаду жирных пальцев, и попытался схватить сзади за локти.
Но Юлишка, жилистая и сильная, недаром дочь и внучка балтийских рыбаков, ухитрилась отпихнуть его к стене и вдобавок шлепнуть по плечу серебряным совком для крошек.
— Не выпускай ее, Маттиас, — завопил по-немецки срывающимся фальцетом кузнечик и захлопнул стеклянную дверь со стороны коридора.
Юлишка заметила, что он навалился плечом на переплет. Ах, ты так? Обжигаясь, она прицелилась еще не остывшим примусом и метко высадила стекло. Как не бывало.
Кузнечик шарахнулся в сторону, и теперь ему пришлось принять самое непосредственное участие в развернувшейся баталии. Как кипящая смола из чана, скандал выплескивался наружу.
Тем временем навозный жук зверски ткнул Юлишку в переносицу, и упругая соленая волна ударила ее с размаху по губам.
Сквозь кровавую пелену она увидела, как через порог скакнул кузнечик. То, что раньше называлось дверью, он притворил за собой непередаваемо округлым движением опытного адъютанта, не желающего, чтобы начальство узнало об упущениях и беспорядках. Ага, стекла-то все равно нет, злорадно мелькнуло у Юлиш-ки. Спутанное в последние дни сознание в эти мгновения просветлело и работало четко, как в молодости.
Теперь расплата, пронеслось у нее в голове, теперь расплата!
Внимание, внимание! На нас идет Германия!
И они ее скрутили.
Юлишка почти не чувствовала, как кузнечик ребром ладони бешено колотит ее по затылку. Разламывающая череп боль в переносице перекрывала все остальное. Соленая волна вновь туго ударила и огненными ручьями стала сползать по шее, вниз — на грудь.
Нижняя полка буфета без ее, Юлишки, вмешательства от суматохи рухнула, тарахтя. Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам! Пах-пах!
Кузнечик, выпятив скругленную челюсть, лихорадочно шарил суставчатыми пальцами по животу, пытаясь нащупать кобуру пистолета.
Бон! Бон! — зловеще грянул колокол часовни или то — из недр комнат бесстыжие часы?
Бон! Бон!..
В прихожую гурьбой высыпали разноцветные мундиры. Железные болты и гайки посыпались в медный таз для варенья градом. А потом воцарилась душная, тошнотворная тишина, как в летний день перед штормом. Первый ряд генералов замер, будто слепни на крупе лошади, отсасывающие кровь.
Они молча переминались, перебирая пузырчатыми штанинами, заправленными в лакированные — без морщиночки — сапоги.
Воняло керосином, который сочился из примусного бачка.
Скорее, скорее, скорее, тонкой жилкой дергалось в Юлишкином виске. Ну, ну!..
Убейте меня, убейте. Убейте меня, как Рэдду.
И страх отпустил ее сердце.
Ну?!
Тело обмякло.
Если бы генералы не разучились испытывать отвращение, их бы покоробила та жалкая и уродливая картина, которая развернулась перед ними. Двое здоровых мужчин, их подчиненные, представители великой и славной армии, выкручивали руки пожилой, окровавленной женщине. Один из них вдобавок орудовал пистолетом, как молотком.
Седой как лунь господин в черном вяло шевельнул ртом, и несколько болтов и гаек медленно скатилось в медный таз для варенья. Музыкальное суаре безнадежно испорчено. Гауптшарфюрер Хинкельман— тупица и ничтожество, ничего не в состоянии организовать, гнать его надо в три шеи. А старуха имеет благородную осанку. Пожалуй, отличная горничная. Не отправить ли ее в замок в какую-нибудь Тюрингию?
Вот что приблизительно думал и говорил седой как лунь господин.
Хотя с губ его слетали резкие грубые звуки, именно они принесли Юлишке облегчение. Кузнечик и навозный жук разжали клещи. Первым желанием у нее мелькнуло — продолжить начатое. Но прибой ненависти внезапно отхлынул. Грудь опустела, освободилась. Она заплакала, не переставая вглядываться сквозь туманную пелену в теперь уже одинаково багровые мундиры. Не от боли Юлишка плакала и не от ужаса перед неминуемой расплатой. Нет, ей было невыносимо оттого, что она корчилась перед одетыми с иголочки господами, а сама в стыдно порванном платье, замурзанная, облитая едким керосином, униженная, слабая и несчастная, позабытая и господом богом из деревенской молитвы, и Фердинандом, и ксендзом Зубрицким, и Александром Игнатьевичем, и Сусанной Георгиевной, и даже Ядзей Кишинской и, в сущности, ничего не понимающая в той кошмарной жизни, которая роилась вне ее.
То, что она ничего не понимала, ей стало ясно лишь сию минуту; и все это, вместе взятое, переполнило душу горькой, как морская соль, обидой.
— Ты кто? — по-русски спросил кузнечик, зловеще отомкнув челюсть.
Юлишка не ответила.
Она отчетливо вообразила себе серый — без трещин — асфальт и пасть Рэдды, мученически задранную вверх.
«Ах, проклятые! — крикнула про себя Юлишка. — Ах, проклятые!»
Но что невероятнее всего, она увидела вдруг свой собственный затылок, свою спину в дверях балкона и содрогнулась. Юлишка Паревская сейчас прыгнет вниз. На асфальт. Ее надо удержать!
Муромец, удержи ее!
Юлишка утомленно закрыла глаза.
Курносый и синеокий Муромец, в белой косоворотке на зеленых пуговках, лежал, разбросав руки, в Голосеевском лесу, под кустом, как на пикнике до войны.
Так и стояла она напротив багровых мундиров слепая.
— Тобой интересуется важный генерал! — продолжал приставать к ней кузнечик, двигая механически, как кукла, скругленным, чуть выступающим вперед подбородком.
Углы рта у него были брезгливо и зло загнуты книзу.
Юлишка молчала.
Тогда седой в черном — он придвинулся, и сквозь багровость проступила чернота — сплюнул рассыпчатую кучу болтов и гаек в медный таз для варенья. Кузнечик встрепенулся и как-то не к месту беспомощно лягнул сапогом, поскользнувшись на лужице прованского масла.
— Желаешь ли ты еще разбить? — спросил он.
У порога валялась уцелевшая рюмка.
Юлишка стиснула зубы. Издеваются! Вязкая тоска по Рэдде, по уехавшей в Семипалатинск семье залепила горло.
— Ты служанка? Ты хранила добро? Ты боишься, что мы украдем твои вещи? — скучные и уже однажды заданные вопросы сыпались горохом, как из лопнувшего стручка. — Маттиас, принеси чемодан! Говори, говори, говори!
Юлишка пожала плечами. Не верь им, милая, не верь никому, никогда не верь, тонкой жилкой дергалось у нее в виске.
Откуда взялась эта неожиданная мысль — о вере? То, что она вообразила — и Рэдду, и свою собственную спину, и близких, — растворилось в ее сознании, как серая дымка на горизонте в набирающем желтоватую голубизну прибалтийском небе, когда по утрам она спешила с корзинкой провизии на берег, где отец снаряжал баркас.
— Отвечай, отвечай, отвечай! — подступая и тормоша ее за плечо, затарахтел кузнечик, явно заглаживая вину перед начальством.
Он был, конечно, растерян и не знал, что предпринять дальше.
Серебряно-черный генерал шагнул в кухню. Под сапогами, будто не мертвые, пискнули осколки. А раньше своей фарфоровой прозрачностью блюдца напоминали детские ладошки. Он согнул локоть, наставил его на Юлишку, как в разведшколах учат наставлять нож на людей, и легко подбил ее подбородок кверху. Секунду-другую он, чуть кося, сверлил взглядом разбухшую, онемевшую переносицу. У него были выпуклые, тронутые желчью белки, опутанные сетью прожилок, — как куриные яйца в красной авоське, — и зрачки с размытыми от старости очертаниями, но не острые, колючие, а как бы полые, бессодержательные.
Юлишка отшатнулась. Генеральские зрачки дрогнули, расширились, и Юлишка ощутила, что напряжение в его локте спало. Они — ровесники — взирали друг на друга бесконечно длинный отрезок времени, — вода из крана успела капнуть много раз, — абсолютно не понимая друг друга и не отдавая себе отчет в том, чья потусторонняя и обманная воля столкнула их в кухне Сусанны Георгиевны и какой оборот в конце концов примет это событие.
Юлишка вдруг простодушно обрадовалась. Колошматить прекратили, и серебристо-черный генерал коснулся подбородка рукавом, а не пальцами; ведь он не мылся после туалета.
У генерала так ничего и не мелькнуло в мозгу, кроме следующей фразы, которую мог бы произнести человек и с меньшим чином:
— Вышвырните истеричку к черту. Она испортила нам настроение…
Цум тойфель! Юлишка перевела для себя. Цум тойфель! К черту!
Болты и гайки брюзгливо побарабанили о дно медного таза еще несколько времени.
Распорядившись, генерал мгновенно потерял к происшествию всякий интерес. Круто повернув остолбенелый от старости корпус, он снова металлически плюнул в медный таз — но скрежещущие звуки относились к гостям.
Желтый проем столовой постепенно всосал багровые мундиры, а кузнечик плотно, но не как адъютант, а как следователь по особо важным делам, жандармский ротмистр Кищенко, который однажды допрашивал Юлиш-ку в связи с убийством некоего барона, тоже жандармского офицера, притворил за собой изуродованную дверь. Дальнейшее случилось в считанные мгновения.
Кузнечик, высоко маршируя одним и тем же коленом, как автомат, и норовя садануть по копчику, подтолкнул упиравшуюся Юлишку к черному ходу. На лестничной площадке она решила, что пришла пора умирать, что сейчас ее застрелят, как того человека на Костельной.
Она попыталась воспроизвести в голове единственную свою молитву, но не смогла.
Юлишка подняла лицо. Белый, растянутый гармошкой пролет лестницы на чердак был причудливо обрызган зеленой масляной краской. Маляр Миша баловался.
Серая от пыли, с воспаленной сердцевиной лампа в проволочной тюрьме еле освещала площадку. Сколько раз жаловались в жилкооп, и до сих пор не сменили.
Навозный жук, по-звериному улыбаясь, — рот щерился до ушей, — наблюдал за ними из глубины кухни. А кузнечик, по-мальчишечьи — как рыжий хулиган Валька — оттянув ногу, с маху отвесил ей, хрякнув, простого солдатского хлеба. Удар попал в поясницу.
Юлишка охнула от дикой, лопающейся в бедре боли. Она навалилась грудью на перила, и — о, счастье! — ум ее начал быстро тускнеть, как зеркало, на которое дышат.
5
Кто-то тронул ее, и она очнулась. Над ней склонился недотепа.
Юлишка лежала подле двери Апрелевых. Вероятно, сюда ее доставил кузнечик — описанным выше способом.
Недотепа, выплюнув размокшую сигарету, помог подняться на четвереньки. Разогнуть спину мешала боль, которую нельзя было преодолеть. Так, поддерживаемая недотепой, цепляясь за него и скорчившись в три погибели, Юлишка сползла во двор. Припав к стене у места, где умерла Рэдда, она передохнула, глотая всхлипами сентябрьскую сырость. Теплая кровь капала из носа. Недотепа, закурив, бормотал что-то по-своему. Казалось, он не собирался ее бросать одну.
Их никто не засек.
Наконец они продолжили путь и пересекли двор под покровом темноты. Обдирая колени, Юлишка добралась до Ядзиного окна. Недотепа осторожно постучал ногтем в стекло. Однако Кишинская не откликнулась.
И Ядзю забрала гестапа!
— Из-за меня, — прошептала Юлишка раздавленными губами, — из-за меня. Что я натворила!..
Между тем с помощью недотепы она поползла дальше — в парадное. К боли понемногу привыкла, как всегда ко всему привыкала. На последних ступеньках она опять сделала привал.
Недотепа рядом терпеливо попыхивал сигаретой. Потом он жестами спросил у нее: не позвонить ли?
Ядзя открыла скоро. Она не медлила, как раньше, в мирное время.
— Слава богу, хоть ты дома, — простонала Юлишка. — Тебя не арестовали, — и она упала на руки Кишинской.
— Ой, кровь! — ужаснулась Ядзя. — Что с тобой, Юлишка?
Она опасливо взглянула на недотепу, но тот лишь пожал плечами и выкинул окурок. Он помялся недолго, сдвинул пилотку на затылок, отступил в темноту и слился с ней. Если кто видел, парня застрелят, подумала Юлишка. Тогда я буду виновата перед его матерью. Она вслушивалась в ночь, но выстрела не раздалось.
Ядзя уложила ее в кровать, и Юлишка почувствовала облегчение. Кровь, верно, отлила от бедра. Ядзя принесла мокрое полотенце, отерла ей лоб.
Бон, бон, бон! — тупо отдавалось в ушах. Юлишка привычно считала удары и странно улыбалась тому, что вот теперь она ни капельки не сердится на бесстыжих баб, олицетворяющих времена года.
Лоб у нее раскалился, как венчик примуса. Виски жгло огнем. Она застонала:
— Ядзя! Ядзя! Голова болит. Сервизы погибли!
Ядзя приникла к ней.
— Что случилось, Юлишка? Расскажи.
Юлишка ничего не ответила и потому, что не могла сосредоточиться, и потому, что ей показалось — совершенно справедливо, кстати, показалось, — что Ядзя рассердится.
— Я захворала, Ядзенька, позови Зубрицкого. Передай Сусанне Георгиевне, что они книги по искусству вышвырнули из кабинета и ковер у Апрелевых украли. Когда горчичники будут ставить Юрочке, пусть газету кладут в четыре слоя, а не в два. У него кожа нежная.
— Что ты, Юлишка, бог с тобой?! Черт с ними, с книгами! Ночью запрещено ходить по улицам, комендантский час. Нужен аусвайс. — И все-то порядки уже знала швейцар Ядзя Кишинская, и всем им с рвением подчинялась. — Сусанне наплевать на шкаф. Она Катерине каждый месяц две сотни давала на детей. Обожди, утром сбегаю, да не за ксендзом, а за доктором Зильбербергом на Пушкинскую.
Доктор Зильберберг из Лечсанупра не только играл на «Бехштейне» и с достоинством раскланивался, но и пользовал обитателей дома напротив университета, независимо от ранга. Между тем он который день тлел неподалеку от Муромца, под другим кустом, в Голосееве, и гибкие его пальцы еще крепко стискивали ветку дикого шиповника. Но об этом, о докторе Зильберберге то есть, никто в доме ничего не знал.
— Не беспокой доктора, — ответила Юлишка и погрузилась в кипящую пучину страданий.
Знакомая волна — небесная музыка, что ли? — вознесла ее высоко под потолок, там побаюкала и сбросила вниз.
Юлишка всхлипнула. Непроницаемая волна то глухо накрывала ее, то освобождала, стекая, и Юлишка догадалась — к ней идет смерть; она не поднимется больше с постели; она умрет, и умрет на рассвете. Она взволновалась — непорядочно так поступать по отношению к Ядзе и доставлять подруге массу печальных хлопот. Куда она денет мое тело? До кладбища тяжело добираться.
Юлишка вслушивалась в ночь, — не раздастся ли снаружи выстрел. Она волновалась и за недотепу. Господи, молилась она сердцем, хоть бы парня никто не встретил.
Господи!
Лучше бы я приткнулась где-нибудь у забора Лечсанупра или спряталась в котельной за теплыми трубами, обернутыми пыльным войлоком. Безразлично, где умирать.
Юлишка внезапно увидела перед собой чью-то спину, а за ней, на асфальте, запрокинутую морду Рэдды.
Да это моя спина, моя!
Спустя мгновенье в оконном стекле кузнечик задвигал хищной челюстью — механически, как кукла. Над ним — луной в грязных подтеках, с косой ухмылкой — плыла физиономия навозного жука. Затем в черном небе среди светлеющих по краям туч пронесся в вихре танца пан Фердинанд, целующий красавицу Сусанну, Сашенька под руку с седым как лунь генералом в черном воровато скользнула мимо, а на ноги навалился ледяной мокрый живот Рэдды с отвисшими, омертвелыми сосками.
— Что же мне делать? Я задыхаюсь! Что же мне делать? — шептала Юлишка горестно.
А! Вот что! Пусть Ядзя на могиле напишет — Юлия Паревская! Да, Паревская… Фамилию моего законного мужа!
Но документы-то у меня на девичью. А без документов на кладбище не похоронят. Ах, какая путаница. Пусть напишут тогда фамилию Александра Игнатьевича. Ведь мы родные? Родные?
Юлишка — моя дорогая няня — не понимала, бедная, что лучше всего ей остаться под своей фамилией — Скорульская. Она не понимала, бедная, что нация может гордиться ее душой не меньше, чем душой Коперника. Что именно такие души и населяют рай, которого нет. Да что говорить! Юлишка ничего не понимала.
…Она подняла руку и попыталась потрогать свой лоб, чтобы узнать, горяч ли, и она действительно тронула лоб, но то был лоб Кишинской, которая склонилась над кроватью. Юлишка испугалась: отчего мой лоб на животе?
С той минуты она уже не различала в жидком сумраке ни Ядзи, ни кресла бабушки Марусеньки, ни стен полуподвала, ни каких-либо других предметов. Застилающая все серая мгла облегчала, как ни удивительно, ее кончину.
Она не хотела больше смотреть на обманный и жестокий мир.
Последнее, что вспыхнуло в Юлишкином сознании, — огромный огненно-синий драконовый венец примуса на седой как лунь голове генерала в черном. Если бы он не разбойничал, то я, Юлишка, относилась бы к нему неплохо, так же, как и к остальным людям — к дворничихе Катерине, бабушке Марусеньке или рыжему хулигану Вальке.
Все люди, все человеки. Ничего, что немцы. Вот и недотепа немец…
Додумывая до этого места, Юлишка еще видела драконовый венец на голове генерала; потом внутри ее стемнело, она всхлипнула и уловила Ядзин лепет:
— Почему у тебя лицо как подушка? Тебя били?
Лепет затерялся в пустыне уха.
Юлишка, напрягшись, отлетающим усилием воли схватила за хвостик какую-то следующую мысль. Мысль та была уже бесформенной. Но она все-таки рванулась и сделала судорожную попытку ускользнуть, а затем она, эта мысль, замерла и вытянулась, как подстреленная на бегу лисица, которую Юлишка видела в юности, путешествуя с паном Фердинандом в Татрах.
Трескучее пламя костра медленно озарило ее и так же медленно угасло вместе с ней навеки.
Над притихшим домом напротив университета, выталкивая к середине неба белесую мглу, подымался сентябрьский, желтоватый и промозглый, рассвет — рассвет оккупации.
• • •
Перед сном она часто нашептывала мне рыбацкие легенды милой ее сердцу Прибалтики. Погода в них, в легендах, всегда стояла прохладная и солнечная, как янтарь.
Нида, 1970 г.