— Интересный вопрос: имеет ли красота подбородка отношение к красоте души, и если имеет, то какое? Ты бы удивилась, узнав, как быстро некоторые женщины здесь начинают чувствовать характерное покалывание под кожей.
— Хо! Уж не думаешь ли ты, что я и бороду себе отращу вместе со всем прочим?
— Не обязательно. Думаю, Богу и так есть на что потратить свои чудеса. Как ты уже, наверное, заметила, у нас тут всем есть место: и гладким, и волосатым. А значит, ты сама сможешь выбирать.
Мгновение девушка пристально смотрит на нее, точно ища в ее словах скрытый смысл. Зуана обращает все свое внимание на рабочий стол, расставляя на нем горшочки, в которые они будут перекладывать густеющую массу из кастрюль для охлаждения. Очень рискованно говорить столь откровенные вещи, пусть даже и не вполне прямо, послушнице. Зуане это известно. Однако аббатиса сама поручила девушку ее заботам, и если она должна ей помочь, то сможет сделать это лишь так, как помогла и себе: рассказав ей всю правду о том, что есть, не скрывая того, что может быть.
Едва они возвращаются к работе, как дурное настроение девушки улетучивается. Еще не закончив раскладывать снадобье по горшкам, она уже спрашивает, что они будут делать дальше.
— Его святейшество страдает от ангин. Иногда они так сильны, что он почти не может глотать, а тем более проповедовать. Мы сделаем ему сироп и леденцы. Сварим патоку с медом, добавив в нее имбирь, корицу и лимон. И еще парочку секретных ингредиентов.
— Каких?
Зуана молчит.
— Как твоя помощница, я должна знать. Или ты боишься, что я расскажу о них всему городу, как только выберусь отсюда? — Теперь в ее голосе слышится оттенок озорства.
— Хорошо. Пока смесь будет кипеть на медленном огне, мы добавим в нее дягель, митридат, болотную мяту и иссоп. Не думаю, что эти названия о чем-нибудь тебе говорят.
— Тогда что в них секретного?
— А то, что, пока другие аптекари не узнали рецепта, врачам епископа придется быть верными нам. Немного дипломатии здесь не повредит. Дело в том, что епископ страдает от третьей хвори, которую он сам не осознает, но которая очень мешает окружающим.
— И что же это?
— Зловонное дыхание.
— Это ты тоже в его моче увидела? — фыркает Серафина.
— Смейся сколько хочешь. Но это серьезный недостаток для человека, несущего слово Господне. Вся Феррара знает, что, когда инквизиции понадобилось заставить Ренату, французскую жену старого герцога, принять причастие в знак ее приверженности истинной вере, он был одним из тех, кого послали ее уговаривать, и в конце концов она сдалась, чтобы он только закрыл рот.
— Неужели правда?
— Думаешь, я стала бы рисковать наказанием, чтобы тебя позабавить? Хочешь знать больше, расспроси на рекреации сестру Аполлонию о том случае, когда епископ в первый раз приехал к нам с инспекцией и она с другими монахинями встречала его у ворот. Она думала, что упадет в обморок.
Зуана как сейчас помнит: Аполлония и Избета бредут к лазарету, зажав ладонями рты, а свободными руками обмахиваясь как сумасшедшие, и при этом так стонут и охают, что тогдашняя сестра-наставница бежит за ними со всех ног, чтобы их успокоить.
Недоверие Серафины внезапно радует ее. Общепризнанно, что небольшое количество сплетен успокаивает непокорных послушниц не хуже молитвы, — это признают все, кроме сестры Юмилианы, к которой сплетни не липнут, так что все ее новости на десять лет отстают от жизни. Зуана, которая много времени проводит в своей аптеке одна, страдает тем же, но она, по крайней мере, может припомнить что-нибудь, когда нужно. В последние дни она сама удивляется тому удовольствию, с которым делится лакомыми кусочками сплетен с послушницей. С другой стороны, ей ведь никогда не доводилось работать бок о бок с такой живой и умной молодой женщиной.
— Когда я была молодой, у моего отца в университете был коллега — блестящего ума человек, как все говорили, — у которого было такое гнилое дыхание, что студенты не высиживали на его лекциях. Осмотрев его рот, отец увидел, что его десны были наполовину съедены и сочились желтым гноем. Однако во всех остальных отношениях он был склонен скорее к сухим гуморам, чем к влажным. Питался он одним только мясом в сладком соусе и запивал его крепким вином, а отец посадил его на диету из рыбы, овощей и воды. Через три месяца всякое истечение гноя из десен прекратилось. Однако к тому времени десны сморщились так сильно, что из них выпали все зубы, и теперь студенты не могли разобрать на его лекциях ни слова. Так незамеченными сходят в могилу великие умы.
— А твой отец… — Смесь ужаса и любопытства снова отражается на лице Серафины. — Я хочу сказать… Он думал, что это… правильно — учить тебя таким вещам?
— Я… По-моему, он вообще об этом много не думал. Сначала это были просто истории, а не уроки. — «Неужели с этого все началось? — удивляется она. — Аппетит пришел во время еды? Или она всегда хотела учиться?»
— Мне таких историй в жизни никто не рассказывал. И уж конечно не отец, — пожимает плечами девушка. — Но если твои снадобья от дурного дыхания так хороши, то угости ими старую каргу, рядом с которой меня посадили в церкви. Каждый раз, когда она открывает рот, начинается такая вонь, как будто у нее внутри кто-то умер.
А! Тайное оружие Марии Лючии. Когда не хватает доброты, ее место занимает соблазн наказания.
Зуана выравнивает поверхность лекарства в последнем горшке, перед тем как выставить их остужать на подоконник. Пора переходить от сплетен к делу.
— Боюсь, что помочь сестре Марии Лючии я не могу. Ее десны уже так сгнили, что мое врачебное искусство бессильно. Но тебе я могу кое-что посоветовать. — Зуана делает паузу. — Начинай петь. Как только это случится, воздух вокруг тебя в ту же минуту станет свежим.
Глава девятая
Стараясь, чтобы рука не дрогнула, она наклоняет свечу вправо над сложенными краями бумаги. Тонкая струйка стекает на них, и она тут же прижимает края друг к другу. Секунду они держатся вместе, потом расходятся. От неудачи хочется визжать, но она лишь ненадолго закрывает глаза, а потом делает еще одну попытку. Результат тот же, только теперь на бумаге жирное пятно. Вся беда в свечке: это дешевая сальная свеча, жир течет, но не густеет. Келья уже провоняла кислым запахом сала, жирным, как те части животных, из которых его натопили. У нее чешутся глаза и щекочет в носу.
Дома они с сестрой молились под аромат надушенного пчелиного воска; две свечи в серебряных подсвечниках у изголовья кровати, атласные простыни откинуты, глиняная грелка в ногах. Толстый шерстяной ковер ласкал их колени, а когда они заканчивали, горничная расчесывала им волосы: сто пятьдесят движений, до тех пор пока те не начинали блестеть, окутывая плечи, словно теплый плащ. А здесь, когда противная Августина расстегивает и стягивает с ее головы повязку, волосы висят, словно крысиные хвостики, заброшенные и немытые. Она слышала, что некоторые послушницы платят своим прислужницам за то, чтобы те мыли им волосы и сушили их расчесыванием. Но тогда ей надо найти другую прислужницу, а она не хочет делать то, что для этого требуется; по той же причине домашний ковер все еще лежит у нее в сундуке, хотя с ним каменный пол был бы не столь жесток к ее коленям, ведь достать его — значит в какой-то мере признать, что здесь теперь ее дом.
Хотя чуточку комфорта ей бы не помешало. Господи Иисусе, никогда в жизни она так не уставала. Иногда ей кажется, что она попала не в монастырь, а в греческий миф; в одну из тех историй, в которых наказание богов обретает форму бесконечного повторения одного и того же ужаса. Много дней подряд она не занималась ничем, кроме самого тяжелого, грязного физического труда: никакого отдыха, только новая щетка и новая поверхность, которую надо скрести, и опять, и опять. От бесконечной терки, выскабливания, мытья и поднимания тяжестей у нее дрожат руки и ноги. Иногда по утрам она чувствует себя такой усталой, что может только плакать; а по ночам — до такой степени измученной, что даже на слезы не хватает сил. В рабочей комнате бывало так, что от страха и ярости у нее перехватывало горло, и ей приходилось буквально сцеплять руки, чтобы не расколотить все до одной бутылки на полках. Но если эта сорока Зуана и видит что-нибудь, то молчит и занимается своим делом.
Она уже дошла до того, что чуть не отказалась от работы. «Если тебе надо, чтобы было чище, сама бери щетку и скреби». И даже выговорила эти слова, хотя и себе под нос, но довольно отчетливо. Однако ничего не случилось, только другая щетка продолжала шуршать по дереву.
Дурацкое молчание. Дурацкие правила. Единственное утешение, что каждый день, перед звоном колокола, она — сорока — заваривает особый чай, и они пьют его вместе (монахиня умна, знает, что, если сама не будет пить с ней, она к своему чаю ни за что не прикоснется). А он вкусный, такой вкусный, что кажется, будто река пряностей тепло и приятно разливается по телу, заглядывая во все его уголки, смывая самую глубокую усталость.
Тепло. Приятно. Любовь, как проникновение кинжального клинка. От работы к молитве. «Это клинок добра, который проникает до самой глубины вашего существа, наполняя вас милосердием и благодатью». Как будто работы недостаточно, каждый день она вынуждена терпеть допросы бородатой сестры-наставницы, этой, со сморщенным лицом и глазами, как раскаленная галька, которая пытается силой открыть ее для любви Господа. «Говори с Ним. Он ждет тебя. Ты Его дитя и Его нареченная невеста, Он всегда слышит твой голос. Он слышит раньше, чем ты начинаешь говорить, чувствует раньше, чем ты сама начинаешь чувствовать. Каждая молитва, каждое молчание, каждая служба, совершенная ради Него, приближает тебя к утешению, к огромной радости Его любви и последнему чудесному объятию смерти».
А-ах! Чем дольше она говорит, тем сильнее сжимается все внутри. Но не слушать ее невозможно. Можно злиться, грустить, отчаиваться. Можно бояться ее, смеяться над ней и даже ненавидеть ее, но не слушать ее нельзя. Некоторые уже под даются. Она видит это, видит, как слезы выступают у них на глазах в ожидании такой радости. Но когда все время устаешь, даже словесное утешение может побудить сдаться, потому что сопротивляться дальше, кажется, нет больше сил.