Связанный гнев — страница 39 из 90

сти.

Пестов, задержав на Бородкине пристальный взгляд, помолчал, а потом, улыбнувшись, спросил:

– Не ошибусь в уверенности, что тебе, Макарий, охота узнать, как моя житейская тропа по Уралу, обозначившись, изворачивалась. Может, сейчас в самый раз вспомнить для тебя, как себя, лесного старателя, возле доменного огня в мастерового перекаливал. Так слушай.

Но Пестов, склонив голову, нервно покашливая, опять замолчал. Бородкин начал грести. Скрип весел на уключинах заставил старика поднять голову и заговорить:

– Олимпиада Модестовна, обретя власть над золотыми промыслами после смерти сына, решила от меня избавиться, понимая, что буду ей во всем ее управлении помеха. Отставив от смотрительства на Дарованном, обозлила меня до того, что по собственной обиде отлучил себя от песков. Друг с другом схлестнулись по сурьезному счету. Модестовна своей хозяйской повадкой, обвенчанной с бабьей ненавистью ко мне, до того распалила меня, что я, кондовый старатель, отплевываясь, шарахнулся от золота в заводскую стремнину.

Прислушиваясь к скрипу уключин, Пестов продолжал:

– Про Невьянский завод слыхал?

– Конечно.

– Так вот на нем обрядил себя в доменщика. И поверь на слово, как-то разом прикипел к помыслам о борьбе за свободу. Постигал истину житейскую о рабочей гордости по той причине, что наставники попадались люди дельные. Один товарищ Андрей чего стоил. Наторел я возле них в политике, потому не со скупостью открывали мне глаза на верные пути партии большевиков. Шесть лет ополаскивался потом возле жидкого чугуна, но не вытерпел тоски по золотым пескам и наново вернулся к ним. Вернуться вернулся, но с иным понятием о судьбах рабочего люда, с иными думами и устремлениями укреплять в себе, да и в любом рабочем человеке, уверенность, что по силам ему борьба за свободную жизнь. Горжусь, что изведал доменное умение на заводе. Потому, Макарий, что именно на заводе в человечьем сознании до конца оголяется вся бесправность рабочего человека перед придуманными для него законами удушения в нем всяких надежд на светлую жизнь. Именно на заводе в рабочем человеке закаливается гнев против угнетателей, гнев от сознания, что он, как и все остальные люди в государстве, также живет стуком сердца, теплом крови и разумом, а потому должен обрести свою власть для создания свободной жизни без унижений и угнетения. Понятней сказать, обрести власть рабочего человека над своей судьбой. Понимаешь, Макарий, какой я в свои годы неуемный старичок, и вдобавок ко всему почитающий себя рабочей косточкой, не глядя на то, что в теперешнюю пору ношу на себе бирку приискового начальства. А теперь ходче греби, потому темнеть зачинает…

4

Не подкрадываясь сумерками, майская ночь разом пала теменью. Ночь выдалась тихая, с высоким небом в бусинах звезд, но все еще с весенней прохладой. В лесных корытах оврагов дотаивали снежные наметы.

На подоле еловой горы, у самого зачина кедровников, на отшибе от Серафимовского прииска, речка Шишечница бежит по оврагу. Тянется возле нее по склонам рощи черемуха. Из себя речка неширокая, но течением бойкая, с водой, отливающей голубизной.

Возле речки в густых зарослях черемух изба в два окна, крытая берестой. Хозяин ее – старатель Дорофей Сорокин, арендующий у Сучковых лесной кедровый участок. Весной и летом Дорофей возле песков, а в осеннюю пору шишкарит кедровый орех.

Нынешняя весна облила черемухи буйным цветом. Кудрявые ветви нависают над крышей, над речкой, лебяжьим пухом посыпают молодую траву душистыми лепестками. В воздухе пряный аромат цветущих деревьев перемешивается с наносимым из кедровников росным духом весенней смолы…

Горит костер. Потрескивая, мечет искры в серых холстинах дыма. Над огнем таганок, на нем в большой чугунке варится уха.

Поодаль где-то стонут с хохотками сычи и совы, а издалека речная вода доносит скребущий душу тоской заячий плач.

День субботний. К Сорокину с прииска пришли дружки перекинуться словами, узнать, что у кого на уме. Под вечер зашел к Сорокину незнакомец. Не старый, не молодой. Одет по-простому. Сказался жителем Сибири и зашел к Сорокину со строгим наказом передать ему поклон от тетки Дарьи. За поклон Сорокин сказал спасибо, но никак не мог припомнить, какая такая тетка Дарья хранит его в памяти, да где-то возле Кургана.

Пришелец объявил, что поживет у него денек-другой и дальше направится, потому на уральскую землю заявился не понапрасну.

Под черемухами на скамье сидела девушка Клавдия. Темная коса у нее чуть не до пят. На плечах косынка с синей каймой. Подружки из зависти дали ей прозвище Юбошница за то, что каждая ее новая юбка свидетельствовала о перемене ее симпатий к тому или иному парню.

Возле Клавдии на пеньке умостился худощавый русый парень Никитушка. Опоясан его лоб ремешком, а по нему вышито гарусом красным слова «Помилуй Господи». Никитушку на приисках считали блаженным. В то же время люди верили в его ясновидение, считая, что ему известна потайность отыска самородков. Парень на промыслах с восьми лет. Отца с матерью в глаза не видел, не знал, где родился, но знал, что был подкинут в монастырь грудным ребенком, а убежал от монахинь из-за тяги к людям.

– Ты, Клаша, зря к грамоте не прилипаешь.

– С чего взял? Читаю не по слогам, конечно, не шибко прытко.

– Добивайся прыткости. По книжкам до всего дознаешься.

– Дознаться можно. Только шибко грамотных за иные книжки стражники нагайками нахлестывают. Я ее вкус пробовала. Девки болтают, будто ты, Никитка, стишки занятные знаешь.

– Про некрасовские, что ль, говоришь?

– Да нет. Те, кои под запретом.

– Тише с таким. Чать, тут не все свои люди. Ноне ведь и свои шепотки пускать любят. А за шепотками, глядишь, и участок с кулаком в зубы.

– Ты, Клавка, проси его стих про стон над Волгой почитать, – прислушиваясь к их разговору, вступила в него колдовавшая над ухой толстая старуха, с внушительной шириной плеч. Седые ее волосы скручены в кубышку. К Уралу она прижилась с молодых лет. Родом с Волги. Ушла с родных мест после ранней смерти мужа, волжского бурлака. Золото промышляла в звании хитницы. Когда попадались тяжелые пустые пески, она на пропитание отнимала добычу у таких, как сама, хитников, и перед ее физической силой пасовали даже мужики. Никто не знал ее имени и фамилии, но редкий человек не знал ее по прозвищу Бурлачка.

– Ленится он на чтение.

– Тогда чего липнет к тебе, да и с каким умыслом?

– Так мой же он недавно стал. Юбка на мне из его подарения.

– Тогда ему не до стишков. Потому капризами любого в чесотку вгонишь.

– Юбчонка на тебе, Клавка, баская. Цвет на ней голубой в меру кинут, мараться не будет, – растягивая лениво слова, говорила сидевшая на ступеньках крыльца Эсфирь – чернявая, большеглазая цыганка. В правом ее ухе серьга из золотого самородка листиком. Девичью грудь туго обтягивала желтая кофта с черными горошинами. Талия обвязана пестрой шалью, перекинутой через плечо. На шее Эсфири монисто из двугривенных. Возле промыслов она всего третий год: отец прогнал из табора за отказ выйти замуж за богатого башкира-лошадника.

– Ты, Клавка, осчастливленная. Возле тебя всегда парни с искрой, а вот я со своим измаялась. Всем будто мужик, а на деле в чем-то изъян.

В овраге подала голос гармошка. Пела вальс «На сопках Манчжурии». Эсфирь сокрушенно громко вздохнула.

– Шествует мое ясное солнышко в тучах.

– Чем Яшка тебе не угодил?

– Ревнивостью истиранил.

– Так сгони.

– Легко сказать. Сгонишь, заменишь кем?

Из кущей черемух вышел широким шагом Яков в пиджаке, накинутом на плечи. Яков высок ростом. Под картуз возле правого виска воткнута веточка черемухового цвета. Парень слывет неотразимым ухажером. Все в нем по-ладному. Числится на промыслах забойщиком, но работать избегает, предпочитая жить на иждивении временных зазноб. С гармошкой не расставался, как с табаком. Яков громко поздоровался:

– Золото на грязи!

– Того и тебе желаем, – ответили вразнобой все бывшие возле избы.

Яков, подойдя к костру, поставил на колени Бурлачке гармошку. Достал из кармана пачку папирос «Тары-бары», пальцами достал из костра уголек, прикурил. Плюнув на пальцы, вновь взял в руки гармошку. Заметив лежащего под черемухой башкирина про прозвищу Семерка, спросил:

– Много ль звездочек насчитал?

Башкирин промолчал. Яков заиграл вальс.

– Никак больше всего, Яшка, по душе тебе сей валец? – спросила Бурлачка.

– Точно. В память братана Егорки играю. Музыкой по нем панихиду справляю. Японская пулька загнала его в гости к угодникам.

– Про такое легче языком лязгай, – оборвала парня Бурлачка, размашисто перекрестившись. – Царство небесное воину убиенному.

Яков подошел к Эсфири:

– Пойдем разомнемся.

– Уха в чугуне доходит. Есть желание похлебать варево.

– А после ухи?

– Ступай. Седни мне не надобен.

– Тогда бывай здорова. От девок мне везде привет.

Наигрывая вальс, Яков ушел в черемухи мимо Клавдии и Никитушки, задев картузом нависшие ветки, а с них густо осыпались лепестки. Бурлачка засмеялась:

– Ухорез! Ни во что нашего брата не ставит.

Эсфирь встала на ноги, потянулась, передернув плечами, подошла к костру, провела рукой по седой голове Бурлачки, перешагнув через башкирина, направилась к речке.

Возле самодельного стола на двух столбиках, врытых в землю, на жердочке висел фонарь с керосиновой лампой. Скамьи. На столе продранная на углах клеенка. Расставлены на столе глиняные миски. В самой большой из них крошеный лук в квасе. Возле мисок ломтик ржаного хлеба, густо забеленный солью, деревянные ложки.

Рядом с Сорокиным старатель Савич, рано облысевший мужик. Летом лопатил пески, а зимой промышлял офеней от Верхотурского монастыря, торговал «святым товаром», книжонками о житии святых, иконками, кипарисовыми крестиками и поминальниками.

Бродячую торговлю Савич задумал не без умысла. Переходя с места на место по зимовкам старателей и хитников, он за рюмкой водки узнавал о заветных местах со знаками золота и самоцветов, а летом некоторые из них тайно навещал не без пользы.