– Курить разрешите? – спросил гость.
– Прошу. Может быть, хотите сигару?
– Нет. Курю только папиросы. – Князь вынул из портсигара толстую папиросу. Щипцами добыл из камина красный уголек и от него закурил.
– Ваше сиятельство!
Князь, обернувшись к хозяину, удивленно спросил:
– Зачем же так официально, Леонид Михайлович? Вы уж лучше меня по имени. О чем хотели спросить?
– Вам известно, что мною подано прошение об отставке?
– Несомненно. Разве все еще не получили на него милостивое соизволение от государя?
– Нет.
– Вот ведь до чего подла наша чиновничья волокита.
– Разрешите считать, что вы прибыли сменить меня!
– Пресвятая Владычица! Как могла такая мысль осенить вас? Меня даже в жар бросило от вашего вопроса.
– Тогда, может быть, вам известно решение Его Величества?
– Несомненно! Должен вам сказать, – Мещерский сделал многозначительную паузу. – О вашем прошении в Петербурге, в известных кругах, было много разговоров. Я слышал, что государь был согласен удовлетворить ваше желание. Согласна была с его решением и августейшая матушка, но в дело вмешалась императрица Александра Федоровна и категорически воспротивилась, потребовав от супруга не отпускать вас с поста в такое сугубо смутное для империи время. Вот так! Вам-то ведь известно, что наш милейший по мягкости характера государь не в состоянии пойти против желания своенравной супруги.
– Вот как? А мне казалось, что именно государыня поддержит мое желание.
– Нет, Леонид Михайлович! Теперь сумасбродная немка, разогнав всех честных и преданных людей, окружив государя знатной лебезящей перед ней кликой[3] – поняла, наконец, что натворила кое-какие глупости. Вы думаете, ее не тревожат недавние крамольные беспорядки? Тревожат. Но она своенравна до самозабвения. Вмешивается в государственные дела. Представьте, пробовала интриговать против Столыпина. Но Петр Аркадьевич не таков. Он дал ей понять кое-что. Конечно, пойти на такой шаг Столыпин рискнул только после того, как ощутил поддержку родового дворянства.
– Считаете, что таковая поддержка надежна?
– Не понял вопроса?
– Хотел сказать, что дворянство весьма непостоянно в своих симпатиях не только к сановникам, но и к самодержцам.
– Отчасти, пожалуй, в ваших словах есть доля правды. Но в данном случае могу заверить, что сегодня столичное дворянство искренне предано Столыпину. Мы видим в нем спасителя России от многих бед. Мы видим в нем честного слугу династии. И, пожалуйста, не сомневайтесь в том, что он сильная личность, особа, необходимая империи, чтобы вывести ее снова на светлый путь былого благоденствия и мирного жития.
– Удивило меня…
– Что?
– Ваше мнение о государыне. Мне известно, что недавно были ее ревностным поклонником. А теперь вам не нравится ее немецкое происхождение.
– Сущую правду изволили сказать. Боготворил ее образ. Восхищался ее умом. Все это было до тех пор, пока не убедился, что она не смогла, вернее, не сумела обрести среди нас истинно русскую душу.
– Странно слышать об этом. Неужели надеялись, что если ее перекрестят в православную веру, то она мгновенно обретет русскую душевность? Согласитесь, что и у наших дворянок души тоже бывают разные, хотя по рождению они истинно русские.
– А вы по-злому судите о дворянах?
– Сердит на них. Ибо сам имею честь состоять в этом сословии. Сержусь оттого, что мне не по душе моральный облик современного дворянства. Правда, оно перестало душить себе подобных, но пакости творить между собой не перестало. Ведь для нас все хороши, пока смиренно и послушно льют воду на нашу мельницу. Чуть не по-нашему, то сразу начинаем низвергать кумиров если не физически, то нравственно. Ведь помните, как императрицу Марию Федоровну травили только за то, что она датчанка и в ней нет светского блеска? И, конечно, не станете отрицать, что окажись на месте гессенской принцессы – русская, и ее бы травили, если бы не шла на поводу у дворянства. Наша государыня – крепкий орешек. Многие уже поломали зубы. Она оказалась не из тех, что преклоняются перед чванством нашей родовитости. Она, наоборот, всех заставила себе кланяться в пояс. Не удастся нам привести ее к покорности. В одном вы правы, что она не любит возле себя наших дворян. Даже льстящих не любит. Платит той же монетой, какой платим ей мы. Кажется, теперь вы удивлены?
– Испуган сказанным. Пребывая вдалеке, вы решаетесь выносить слишком опасные для себя суждения.
– Не согласны, что издалека лучше видно? Что может быть для меня опасным? Жизнь на Урале приучила меня быть смелым. Посему и сужу обо всем реалистично и беспристрастно.
– Беспристрастность ваша убедительна. Но вы живы, а посему любые опасности для вас не исключены. Лично рад, что государь не удовлетворил вашей просьбы об отставке. Ваши суждения в Петербурге сулили бы вам мало приятного. Нашлись бы даже недоброжелатели, записавшие вас в ряды умалишенных. Вот и выходит, что длительная оторванность дворянина от соприкосновения со своей средой служит ему не на пользу. И уж ежели между нами начался подобный разговор, попрошу вас со всей откровенностью поставить меня в известность, что именно в последние годы служило причиной, вынуждавшей империю сотрясаться от нелепых волнений.
– Увольте, князь! Ответить на вопрос со всей откровенностью не смогу. Многого сам толком не понимаю. Мешает происхождение и убеждение. Однако считаю, что трагедия поражения нашего оружия в японской войне явилась стимулом, переполнившим чашу обид и унижений, вызвавшим воскресший порыв национальной гордости, заставившим рабочих взяться за оружие.
– И начать отвратительный бунт?
– В пятом и шестом годах проявились проблески революции. В них были уже признаки продуманного революционного замысла. Правда, еще слишком путаного, разнобойного. Причина тому – разлады революционных партий, споры вожаков о главенстве на право свержения монархии.
– Надо было углубить эти споры, чтобы они расшибли себе лбы. Умней надо было действовать кому следует.
– А что, если уже поздно? Что, если у господ революционеров появился человек, способный сыскать путь к единству революционных действий?
– Плеханова имеете в виду?
– Нет. На смену ему пришел другой революционер. Он воспитал себя в Енисейской губернии для собственного революционного замысла.
– Помилуй бог, Леонид Михайлович, про кого говорите?
– Говорю о присяжном поверенном Ульянове. О сыне симбирского дворянина.
– Позвольте, позвольте! Ульянов? Не брат ли он повешенного Александра Ульянова, обвиненного в покушении на государя Александра Александровича?
– Родной брат.
– Вот как? – Мещерский встал на ноги. Достал из портсигара папиросу, помяв ее в пальцах, задумавшись, подошел к свечам и от огня одной из них прикурил.
– Слышал я о государственном преступнике Александре Ульянове многое. Главное, меня заинтересовало его самообладание на судебном процессе. Представьте, сам защищал себя крамольной речью. Может быть, и братец такой же непреклонный. Ведь может стать опасным человеком?
– Уже стал. По должности мне приходилось читать издаваемую им «Искру». Не без внимания прочитал и его нелегальные печатные труды. И должен признать, что все, что написано Владимиром Ульяновым, оставалось против моего желания в памяти. Его мысли заставляли задумываться и даже соглашаться с силой его революционных аргументов. У этого человека дьявольская способность уверять, что именно он может в нашей полуграмотной стране создать из рабочих здравомыслящую революционную партию, способную восстать против самодержавия.
– Почему его не уничтожат? Неужели, пребывая в Петербурге, не знали, что рядом с вами на берегах Невы в прошедшие два года проживал этот самый Ульянов-Ленин?
– Не может быть.
– Может! Хваленая столичная полиция и жандармерия позволяли ему руководить революционными действиями.
– Уму непостижимо.
– Постижимо и реально. Пора Петербургу начать думать о спасении империи серьезно. Пора всем, кому надлежит беречь трон, перестать хлопать ушами и окриками на губернаторов наводить в империи порядок. Когда по стране скакали казаки и пороли всех попадавших под руку, Ульянов-Ленин с улыбкой наблюдал нашу растерянность, примечал малейшие ошибки в подавлении беспорядков, улучшая по ним свои позиции на пути к будущему осуществлению своего революционного замысла.
– Допускаете мысль?
– Допускаю!
– Когда?
– Кто знает? У революционеров, как и у нас, есть время. Готовиться!
– Сохрани, Господи, Россию с нами грешными! – Мещерский перекрестился…
– Беда, князь, в том, что Ульянов зовет рабочих и крестьян к классовой борьбе, отдавая свершение своего замысла в руки рабочего класса. Ему верят, Василий Петрович. Это я могу подтвердить.
Губернатор взял со стола канделябр со свечами, подняв его над головой, осветил на стене карту Урала:
– Взгляните на уральские просторы! Видите булавки с красными головками?
– Вижу.
– Ими обозначены тайные революционные очаги. Они существуют, но губернатору, жандармерии и полиции их местопребывание неизвестно.
– А каково значение белых булавок?
– Места, где мы их как будто искоренили с помощью наших агентов, среди которых мало способных.
– Надо хорошо платить. Деньги помогут.
– Петербург скуп. Вы в нем надеетесь что авось все обойдется. Поубивают полицейских и губернаторов, прихватят какого-нибудь министра. Вам ведь их не жалко. Лишь бы не вас.
Замолчав на высоком накале голоса, губернатор поставил свечи на стол, открыл на письменном столе малахитовую шкатулку, достал из нее трубку, набил табаком и закурил.
– Василий Петрович!
– Слушаю.
– При случае, в столичных салонах все же расскажите, почему пермский губернатор не хочет стать трупом от очередного выстрела. Может быть, и не по политическим мотивам.
– Опять не понял!
– Второй раз на меня в Перми покушался купчишка, выполняя желание шансонетки-француженки. Она обещала стать его любовницей, если он убьет губернатора. Убивать губернаторов теперь модно. Купчишка с пьяных глаз промахнулся, а неведомый следующий стрелок может и попасть.